Шрифт:
За столом царило неподдельное ликование по поводу того, что они не сброшены со счета, вновь приважены «самим» государством и прижаты им к груди.
— Что вы хотите? Чтоб я была на партию в обиде? Не дождетесь… Если так поступили, значит, так было надо! — говорила самая громкоголосая из них.
«Мы — ленинцы! Старая гвардия! Большевики, не предавшие идеалов молодости». «Нас спутали с настоящими врагами. Прихватили по ошибке! Да, была допущена ошибка!» — повторяли они порознь и вместе.
Даже не пытаясь увязать «светлые идеалы» с судьбами тех, кто остался лежать в свалочных ямах, под шпалами восточных и северных дорог, эти женщины отмахивались не только от чужих, но и от собственных страданий. Они жаждали одного — признания политической непогрешимости их партии. Лишь бы сохранить иллюзии и вернуть желанное признание. Ополитизированная, а по существу биологическая тяга к бездумному существованию составляла фундамент для этих людей. И эта внутричеловеческая поврежденность была отвратительна и страшна.
Во мне все воспротивилось попыткам приторочить к собственной жизни теорию случайности. Не попрощавшись, я ушла из этого дома навсегда.
Внезапно и нелепо умер в Ленинграде друг моего детства.
В «душевную» биографию он вошел не тем даже, что с ним было связано детство. Не памятью о лирических встречах в семнадцать, а затем в тридцать лет. Иным. Тем, что отречение от меня переплавилось в нем в не оставлявшее его чувство вины.
По возвращении в Ленинград я узнала: все в его жизни сложилось удачно. Он страстно любил профессию. Имел кафедру. Звание профессора. Женился по любви. Растил двух детей. Спокойной жизни мешал нелегкий характер. Он был излишне самолюбив. Крут. Сумбурен. И беззащитен при всем.
Когда он серьезно заболел и лежал в клинике, попросил его навестить.
— В жизни есть одно действенное средство: сила. Я стал самонадеян, нескромен, не посчитаюсь ни с чем, если что-то встанет на пути, — стал он пугать меня «определившимися» взглядами.
Я не слишком верила его браваде. Спросила:
— На каком, собственно, пути? К чему? Карьеру ты сделал блестящую.
— Бей меня! Бей! — не дал он договорить. — Так легче, чем жить про себя с этим скребущим душу стыдом! Говори! Говори! В самом деле, о чем я? О каком пути и каких дорогах, когда они ведут в сторону от самого себя! Какой от тебя веет самостоятельностью! Какая ты сильная! Ты — мое романтическое богатство. Когда мне плохо, я сам себе рассказываю сказку про тебя.
Иногда он звонил:
— Хочу увидеть тебя.
— Зачем?
— Мне надо.
— Но мне не надо! — сердилась я.
— Тогда утешь меня по телефону. Скажи, что у тебя есть человек, который говорит тебе ласковое и доброе, который любит тебя, не дает тебе чувствовать себя одинокой.
— Что с тобой?
— Скажи: есть.
— Есть.
— Поклянись!
— Клянусь.
— Тогда спасибо! Спасибо!
Без разрешения на то он пару раз встречал меня у места службы. Потерянный.
— Представь, мой аспирант, на которого ухлопана масса сил, оказался просто подонком. Каково?
В следующий раз — совсем смятенный:
— Просто надо было увидеть тебя. Завтра предстоит самому сделать операцию младшей дочери. Понимаешь?
А затем такой звонок:
— Меня уволили!
— Как это? Почему?
— Как еврея!.. Наверное, так и надо… Знаешь, это за тебя.
Он как-то умышленно не закрывал счет к себе…Врачи отчаянно боролись за его жизнь, когда с ним случилось несчастье. Помочь не смогли.
Увольнение оказалось смертельным ударом — напрямую в сердце. Горевала семья, которую он любил. Сестра. Мать. Не приходясь ему никем по жизни, я тоже. Очень.
Я и сейчас нередко вспоминаю его. Он был единственным в жизни человеком, догадавшимся спросить: «Постой, постой, значит, все эти годы, пока ты находилась там, ты не читала, не смотрела фильмов, не слушала музыку, была лишена всего, чего имели мы?» Его пронзительная догадка была нужна жизни.
Фактически жизнь в Веселом Куте означала для Александра Осиповича бессрочную ссылку.
Он очень постарел. Ему было трудно ходить. Осенью ли в непролазную грязь, зимой ли Александр Осипович обязан был в положенное время ездить отмечаться в районный центр и делал это исправно, пока, наконец, милиционер не сжалился над ним и не стал заскакивать сам.
Когда я переехала в Кишинев, часто навещала его.
Потолки в хате низкие. Возле крошечного оконца, выходящего на огород, сидел человек с глазами мудреца. А за этим оконцем виднелась куча наваленных друг на друга оранжево-болванных тыкв.