Шрифт:
Утром в комнату, отведенную мне под ночлег, вошла Витина мать с малышом на руках. За подол держались еще двое. Всего было семь. Десятилетняя девочка внесла тарелку с творогом, огурцами и медом.
— Ижте, ижте, гостичка дорогая. Не соромтеся, — без улыбки говорила хозяйка.
В ожидании, когда отведают ее угощения, она притулилась с ребенком к дверному косяку. Дети сбились вокруг.
— Нету Осиповича! Нету!.. Не соромтесь! Ижте, — все приговаривала она и утирала слезы.
От Врублевских я направилась к хате, где раньше жил Александр Осипович. Хозяйка возилась в огороде.
— Здравствуйте. Приехала взять бумаги Александра Осиповича.
— Все я собрала. Все сложила. Все теперь на чердаке лежит, — степенно ответила она.
На чердаке было чисто, душно. В углу, завернутые в занавески, лежали вещи Александра Осиповича.
— А бумаги?
— И бумаги тут. Все сложила. Ни одной бумажечки не выкинула. Я перебирала аккуратно связанные письма: Олюшкины, Хеллины, Тамары Цулукидзе, Нины Владимировны Гернет, мои, еще и еще.
— А листы такие были… не письма. Цифры там, много цифр, и все исписано?
— Не было больше ничего. Все тут.
— Вспомните. Листы были большие. Ольга Петровна привозила специальные такие…
Хозяйка приподняла плечи: не знаю, мол. И тогда я без обиняков спросила:
— Кто-нибудь приезжал сюда после смерти Александра Осиповича? Да?
Немало я слышала и знала об отношениях сторонних людей к нашим судьбам. Сказали: «Враг народа», значит — враг. Но было и другое. Протянутая кем-то кружка молока. Сердобольный вздох. Сочувственный взгляд.
В Теньтюково Мира Гальперн жила у коми. «Как это вы не пойдете за стол? — говорили хозяева. — Как это мы чужие? Вы — люди, и мы — люди… И-и-и, каких людей уничтожают!..»
В Ярославле в тридцать седьмом на расстрел возили в фургонах за город. Жители окраин рассказывали:
«Постреляют там. Хорошо — не закопают. Так мы несколько часов подождем, а потом возьмем лопаты да набросаем землицы, чтоб ноги да руки те не торчали, чтоб их не видно стало».
Суровая украинская крестьянка была из раскулаченных. Преодолев страх, она на прощание сказала:
— Милицейский, что отмечать его ездил, что-то брал.
Это я и предполагала. Как Александр Осипович страдал в Княж-Погосте, когда вохровцы при обыске отбирали его труды! И вот, в который раз… Воровство! Будет где-то пылиться? Или выйдет в свет под именем пройдох и невежд?
Складывая в чемодан пачки писем, я открыла старый, потертый блокнот: «Здравый смысл — это концентрированный опыт прошлого». «Кто ясно мыслит, тот ясно излагает». «Только простые души верят в могущество правды. Единственно ложь сильна и действует на человеческий разум своими прелестями, разнообразием и своим искусством развлекать, хвалить, утешать. Ложь дает человеку бесконечные надежды. Без нее оно погибло бы от отчаяния и скуки…»
«Сколько честолюбия нас гложет на заре наших двадцати лет. Все горизонты земли и все дымы славы малы для нашего желания завоеваний».
Уже не возразишь, не спросишь: «Что, собственно, есть правда? Что — ложь? Как быть с горизонтами земли и дымами „славы“»…
И, главное, как примириться с его уходом из жизни?
После смерти Александра Осиповича Олюшка прожила двадцать лет.
В одной из прижизненных статей о ней замечено:
«Она располагает к себе сразу, одним поворотом головы, одним взглядом, в котором мудрость, доброта, сердечность. Все больше узнавая Ольгу Петровну, я невольно восхищался ее человечностью… молодым задором, без которого трудно представить этого человека».
Именно одним поворотом головы, одним взглядом она сразу привлекала к себе.
На одной из подаренных мне фотографий она написала: «Не казни ты себя и не мучай, человеческой доли раба!» «Человеческой доли раба» к ней относилось более чем к кому-либо другому. Она всегда жила для кого-то. Не для себя.
Ее способность сострадать любой человеческой беде, равно как и собачьей бездомности, по сути, границ не имела. Она могла привести к себе в дом и накормить любого оборванца, дать ему с собой десятку. Не раз покупала для своих знакомых путевки в санатории.
Отдав свою жизнь Александру Осиповичу, пожертвовав всем, она — человек глубокий и чуткий — и после ухода мужа боялась додумать его судьбу до конца. Для нее это было бы — смертельно, не менее того:
«Мчишься, стоя на месте, как на каком-то безумном эскалаторе. Боишься оглянуться назад, чтоб не потерять равновесие, боишься заглянуть вперед по той же проклятой причине. Так и топчешься на мучительном пятачке своего „сегодня“ — без глубокого днхания, только на поверхностном, минимальном, — писала она. — Спасательная корка? Профилактика? Анестезия? Что-то в этом роде».