Шрифт:
«Но, дорогой Фабрицио, он умер за короля, это же ясно, — ответил бы ему шурин Мальвика, тот самый, кого толпа друзей всегда избирала своим рупором. За короля, представляющего порядок, преемственность, приличие, право, честь; за короля, который один лишь защищает церковь, за короля, который не даст уничтожить собственность, — а ведь это конечная цель секты» (К «секте» феодальная реакция причисляла участников аитибурбонского движения). Ничего не скажешь, прекрасные слова, обозначавшие все, что дорого князю, что запало ему глубоко в сердце. И все же режущая боль оставалась. Ну, ладно, король. Он хорошо знал короля, по крайней мере того, который недавно скончался; нынешний всего лишь семинарист, напяливший генеральский мундир, и, по чести говоря, мало чего стоит. «Но это же не довод, Фабрицио, — возражал Мальвика. — Отдельный суверен может и не быть на высоте, однако монархическая идея остается». — «Верно и это, но короли, воплощающие идею, все же не должны, не могут из поколения в поколение опускаться ниже определенного уровня не то, дорогой шурин, пострадает и сама идея».
Сидя на скамье, князь безучастно наблюдал за разрушениями, которые Бендико производил на грядках время от времени пес поглядывал на него своими невинными глазами, словно просил похвалы за свершенную им работу: четырнадцать изломанных гвоздик, наполовину разрушенная изгородь, одна засоренная канавка. Не пес — настоящий христианин.
— Молодец, Бендико, поди сюда!
И пес подбегал, касался руки князя испачканными землей ноздрями, изо всех сил стремясь доказать, что великодушно прощает столь легкомысленнее вмешательство в его прекрасную работу.
Аудиенции, многочисленные аудиенции, которые король Фердинанд давал князю в Казерте, в Каподимонте, в Портичи, в Неаполе и еще черт знает где.
Он шагал рядом с камергером — болтуном с треуголкой под мышкой и самыми свежими непристойностями Неаполя на устах — по бесконечным залам, где великолепная архитектура сочеталась с меблировкой, столь же тошнотворной, как и сама бурбонская династия; затем по грязным переходам и плохо подметенным лестничкам они добирались до приемной, где ждало много народу; непроницаемые лица шпионов, алчные лица рекомендованных просителей. Камергер, то и дело прося прощения, расталкивал толпу людишек и вел князя в другую, предназначенную для придворных приемную — серебристо-голубую гостиную времен Карла Ш; после недолгого ожидания в дверь легко стучался лакей, и князь представал перед высочайшей особой.
Личный кабинет мал и нарочито прост: на беленых стенах портрет короля Франциска I и нынешней королевы, которая глядела кисло и гневно; над камином мадонна Андреа дель Сарто, казавшаяся изумленной тем, что ее поместили среди цветных литографий, изображавших третьеразрядных святых и неаполитанские часовни; на особой подставке восковой младенец Христос и зажженная свеча перед ним; на скромном письменном столе белые бумаги, желтые бумаги, голубые бумаги: словно вся администрация королевства в своей конечной фазе — в ожидании подписи его величества.
За бумажным заграждением сам король. Он уже встал во весь рост, чтоб не показывать, как подымается широкое поблекшее лицо, обрамленное белокурыми бакенбардами, военный мундир из грубого сукна, из-под которого каскадом ниспадают лиловые панталоны. Король делает шаг навстречу, милостиво протягивая правую руку для целования, которое затем будет отклонено им.
— Салина, благословенны глаза мои, когда тебя видят.
Сочностью своей неаполитанский акцент короля намного превосходил акцент камергера.
— Прошу, ваше величество, простить мне отсутствие придворного мундира; я лишь проездом в Неаполе и не хотел упустить возможности лично выразить свое почтение вашему величеству.
— Салина, да ты в своем уме? Ведь знаешь, что в Казерте ты, как у себя дома. Конечно, как у себя дома, — повторял король, усаживаясь за письменный стол и медля с минуту, прежде чем предложить сесть гостю. — А девочки как поживают?
Князь понял, что настал момент для пикантной и в то же время ханжеской двусмысленности.
— Девочки, ваше величество? В мои лета, будучи связан священными узами брака.
Губы короля улыбались, но руки строго перебирали бумаги на столе.
— Поверь, я никогда бы себе не позволил, Салина. Я справлялся о княжнах, о дочерях твоих; Кончетта, милая наша девчурка, уже, должно быть, подросла, стала взрослой.
От семьи — к науке.
— Ты, Салина, делаешь честь не одному себе — всему королевству! Великое дело наука, коль ей не вздумается нападать на церковь!
Зятем, однако, маска друга откладывалась в сторону и надевалась маска строгого монарха.
— Скажи-ка, Салина, что поговаривают в Сицилии о Кастельчикала?
Салина слышал о нем много как от монархистов, так и от либералов, но не хотел предавать друга, мялся, отделывался общими фразами.
— Большой синьор, прославлен в бою, быть может, немного стар для трудов наместничества.
Король мрачнел: Салина не хочет шпионить. Значит, Салина ровно ничего не стоит. Опершись руками о письменный стол, король приготовился закончить аудиенцию.
— Столько дел; все королевство лежит на этих плечах. — Теперь настало время немного подсластить: — Салина, когда будешь проезжать через Неаполь, покажи Кончетту королеве. Знаю, слишком молода, чтоб быть представленной ко двору; но кто же нам помешает устроить маленький, совсем интимный обед. Знаешь, как говорят у нас в Неаполе: раз макароны на столе, дети хорошо растут… Привет тебе, Салина, будь здоров.