Шрифт:
Мы постучались. Я всегда здесь немного нервничала, точно не знаю, почему. Отец открыл нам; он удивился, но был рад, что мы пришли. Мы вошли и сели на походную кровать, которая занимала почти всю стену. Над кроватью были прибиты полки, а на полках — разные заманчивые вещи, например, жестянки с соленым попкорном и стеклянные банки из-под меда, полные серебряных монеток или мятных леденцов. Множество моих рисунков было прилеплено к стене. Напротив кровати стояла дровяная печь. В дальнем конце, так высоко, что мне было не дотянуться, в воздухе висело старое кожаное автомобильное сиденье, которое служило отцу рабочим стулом. (Думаю, под ним был высокий помост, но мне, ребенку, это сиденье казалось висящим в воздухе.) Отец показал мне, как сидеть в позе лотоса, скрестив ноги под собой. Даже в пять лет, когда тело гибкое, я не смогла повторить. На огромной деревянной колоде, которая служила ему письменным столом, стояла старая механическая пишущая машинка, и он печатал на ней способом, который усвоил сам: двумя пальцами. Свет падал на этот стол из матового верхнего окошка, что приводило отца в совершенный восторг. Множество маленьких желтых листочков, исписанных простым мягким карандашом, были прикреплены там и сям, к любой поверхности, до которой можно было дотянуться, не вставая из-за стола, — к стене, к абажуру и так далее. Мне никогда не нужно было говорить, чтобы я не вглядывалась в то, что разложено у него на столе, и я ни разу не прочла ни единой из этих записей. Я даже старалась не смотреть туда, чтобы случайно не разобрать какие-нибудь буквы.
Отец выставил нас за дверь, но вышел следом и долго разговаривал с нами. Он всегда хорошо относился к моим друзьям, когда я была совсем маленькой. И он не был похож на других взрослых, которые говорят с тобой о всяких глупостях, например, о школьных отметках. Он говорил о том же, о чем и мы, дети, говорили между собой. Став взрослой, я утратила эту способность. Я часто ловлю себя на том, что задаю детям вопросы, которые сама тогда считала дурацкими. А еще мне приходит в голову, что отцовский Зеленый дом манил нас, как детишек манит построенный из веток форт, — но ни я, ни другие взрослые из тех, кого я знаю, не построили бы себе такого кабинета.
Сама не знаю, почему, но я рада, что у него был такой Зеленый дом в лесу. Возникло чувство потери, когда после развода он выстроил себе настоящий дом у дороги, с кабинетом, похожим на всякую другую комнату, только с книжными полками. Но старое автомобильное сиденье у него осталось, и машинка тоже. Мои детские рисунки, такие, например, как Зубик Таффи, беленький, предупреждающий о том, что «надо чистить зубы после каждой еды», тоже перекочевали на стены нового дома, откуда продолжали наблюдать за трудами отца, пока в 1992 году не сгорели при пожаре, вместе с собаками Дейзи и Тилли.
9
Переход границы
Осенью 1961 года двое выпестованных отцом детей Глассов, Фрэнни и Зуи, отважились покинуть колыбель «Нью-Йоркера» и предстали перед читателями всего мира. Важный шаг: со страниц журнала — в книгу. Важный шаг к большому миру сделали этой осенью и мы с Виолой, поступив в первый класс начальной школы в Плейнфилде. Не думаю, чтобы кто-то из моих родителей воспринимал и Корниш, и близлежащий Плейнфилд как-то иначе, чем «мелькание в зеркалах», отражение собственных снов. Я-то видела, что эти городки — отнюдь не воплощение мечты нью-йоркского жителя, как например Вудсток Рокфеллера или сценарии для фильмов типа «Воскресного отеля», где играют Фред Астэр, Бинг Кросби и Марджори Рейнолдс, или «Белого Рождества» с Дэнни Кеем, Бингом Кросби и Розмари Клуни. Здесь все было настоящее. И очень разное. Мне кажется, только живя в таких городках, можно убедиться в том, что прекрасное и убогое порой переплетаются самым невероятным образом. В центре городка обычно стоит неброская, милая, выкрашенная в белый цвет, типичная для Новой Англии церковка, маленькая кирпичная библиотека, крошечный магазин с дощатыми полами, с банками консервированного супа «Кэмпбелл», с «чудо-выпечкой», с хрустящими хлебцами; но самое прекрасное в мире — это стеклянный ящик, полный до краев разноцветными грошовыми сладкими штучками, которые можно сунуть в рот и жевать; «Пикси-стиксов», соломинок, набитых фруктовым сахаром: ты их надкусываешь и высыпаешь сахар прямо на язык; и леденцов, которые волшебным образом меняют цвет, пока ты их сосешь. Напротив магазина — здание мэрии, квадратное, кирпичное, одноэтажное, с облупившейся краской на оконных переплетах. Там жители Плейнфилда проводили аукционы, торжественные обеды, а на сцене, которая располагалась в глубине главного зала, — всяческие церемонии, например переход из детского садика в школу. На этой сцене местный плейнфилдский художник выстроил и расписал трехмерные декорации, виды природы — деревья, поля, цветы — и если их подсвечивать разными прожекторами, кажется, будто меняются времена года: от весны к лету, от осени к зиме. Это изумительная, светящаяся, необыкновенная декорация; я люблю ее куда больше, чем работы Максфилда Пэрриша. Я вновь увидела ее прошлым летом, на встрече одноклассников: она до сих пор поражает.
Как это ни прискорбно, но чем дальше от центра такого городка, тем меньше зубов во рту у населения. Деревенские бедняки отнюдь не живописны. Они голодают, они мерзнут, они дурно пахнут. В школе мы не считались, у кого какие родители, сколько у них домов, машин, телевизоров. Все определялось по принципу: кто пахнет, а кто нет. В большом городе, где я живу сейчас, бедность больше связана с вещами; в деревне — с человеческим телом. Например, все дети Курделенов, у которых костлявые руки и ноги торчали из одежды, как у огородных пугал, издавали сильный запах, «З.Т.», «запах тела». Однажды моя мать увидела, как сынишка Курделенов сидит после уроков на спортплощадке и плачет: в игре ему случайно выбили передние зубы. Мальчик был недоразвитым, много раз оставался на второй год, и, хотя учился с нами в одном классе, зубы у него были уже не молочными. Мама, как ее учили на курсах первой помощи, завернула эти зубы во влажную салфетку и вызвалась отвезти ребенка к дантисту. Директриса разрешила, и они отправились. Ральф весь сиял.
Домой она вернулась с побелевшим лицом. Дело в том, что когда она ввела Ральфа в кабинет дантиста, держа в руке аккуратно завернутые зубы, сестра-регистраторша приветствовала ее следующими словами: «И чего было возиться? У всех Курделенов все равно рано или поздно выпадут зубы». И велела ей идти домой.
Плейнфилдская школа была величиной примерно с два трейлера, там было четыре комнаты, куда помещались восемь классов, по два класса в комнату, да еще в подвале, отдельно, занимались умственно отсталые. А таковым, даже у нас, в самом младшем классе, был каждый четвертый. Миссис Коретт, которая вела первый и второй классы, помещавшиеся в одной комнате, в первый день встретила нас у входа. На ней было платье в розовую полоску, а на карманы пришиты две громадные зеленые лягушки. Я сразу ее полюбила. Каждый день она начинала урок, распевая: «С добрым утром тебя, с добрым утром тебя», указывая на каждого по очереди, так что никто не чувствовал себя забытым; «Я пришел сегодня в школу с этой рожицей веселой; так начнем же новый день: нам учиться всем не лень». Разумеется, это было очень приятно. Потом мы вставали лицом к флагу, клали руку на сердце и повторяли присягу. Во время присяги бойскауты и герлскауты вместо того, чтобы класть руку на сердце, двумя пальцами отдавали честь, аккуратно и четко. После клятвы мы пели патриотические песни: «Звездно-полосатый флаг», «Домой, домой с войны идем», «Прекрасная Америка», «Янки Дудль» и «По холмам и по долинам», представляя себе, как мы шагаем по пыльной дороге, а на повозках громыхают зарядные ящики. Потом мы рассаживались для молитвы. Сначала читали «Отче наш», потом пели детскую молитву с такими словами:
Отче наш, благодарим! Каждый любит и любим! Хороши и день, и ночь, Все торопятся помочь. Вразуми, Отец, и нас! От проделок и проказ Сохрани нас и избавь, Лишь любовь в душе оставь! Аминь! [157]Отличная была молитва. Более того: она указывала мне путь, я твердила ее по ночам, в моей темной комнате, коченея от страха; она была талисманом, оберегом против всего, что составляло темную сторону нашего опрокинутого леса, мира братьев Гримм, в котором гоблины, призраки и прочие сверхъестественные существа и внушавшие ужас бесплотные тени были столь же реальны, как и добрые феи с прозрачными крылышками; я видела их воочию, так же ясно, как ненависть, ярость и страх, застилавшие время от времени глаза моих родителей, когда они глядели друг на друга. Но по-настоящему страшно было, когда мать обращала свой ненавидящий взор на меня. Она жаловалась, что угодить моему отцу было труднее, чем попасть в постоянно движущуюся мишень, но в моих глазах именно мать была подменышем, постоянно меняла обличья. Например, за то, что вчера ей казалось забавным, сегодня можно было запросто получить затрещину. В этой игре у меня шансов не было: я уже потом догадалась, что, создавая скверную девчонку и наказывая ее, мать рассчитывала на моем фоне выглядеть сущим ангелом и набирать очки.
157
Перевод В. Топорова.
В те дни, насколько сейчас можно судить, я по повадкам больше походила на эфемерное сказочное создание или лесную фею, чем на человеческое дитя. Быть видимой, быть заметной, да и просто бытьстановилось небезопасно. Я понемногу привыкала прятать от отца мысли и чувства, которые ему заведомо не понравятся, а в отношении матери единственным выходом было развернутое стратегическое отступление по всему фронту. Я сдавала врагу передний край, свое тело, и отходила за рвы, наполненные ледяной, мертвящей водой, хоронилась за холодными каменными бастионами, просто чтобы выжить и начать на следующий день новую битву. Я до сих пор не помню материнских рук ближе, чем за фут от моего тела; всякие прикосновения, ласки или удары, изгладились из моей памяти. Будто подъемный мост был поднят, и крепостные стражи сталкивали в ров все соприкосновения без разбору, чтобы память не удержала побоев. Но экспозиции таких бурных сцен встают передо мной как живые. Я могу взглянуть на себя и увидеть, во что я была одета, ощутить запахи, услышать слова, почувствовать, как кровь приливает к щекам и противно, постыдно начинает сосать под ложечкой; мне нужно в туалет, прямо сейчас, иначе я описаюсь; но я застываю на месте, словно под гипнозом, чувствуя всю неизбежность, весь ужас происходящего, когда звучат эти слова — «Поди сюда!» — и ноги не слушаются, они превратились в желе, как в тех снах, когда что-то ужасное гонится за вами, а вы хотите убежать и не можете. Потом — пустое место, обрыв пленки; жизнь продолжается только после, когда возрождается память.