Шрифт:
– Во, ну и дела...
– удивился Леха, присаживаясь на корточки. Он ощупал решетку, изумленно округляя рот, почесал небритый подбородок, тронул будущий прыщ, скривившись от отвращения. Ни следа грязи не было на стальных прутьях.
– Ее тут что, моют, что ли? Чистят зубными щетками. Обрабатывают. Антикоррозийное покрытие напыляют...
– Леха мелко затрясся от беззвучного смеха. Голова его запрокинулась, кадык ходил вверх-вниз, а в груди разболелось так, словно сердце разрывалось на части.
Скрип раздался прямо у него под ногами, и Леха подпрыгнул от неожиданности, перестав смеяться. Блестящая решетка повернулась, открывая уходящий вниз, бездонный провал, и Леха, вопя от ужаса, провалился в темноту, покатился по широкой стальной трубе, гладкой и ровной, как горки в детском аттракционе. Решетка с удовлетворенным лязгом стала на место, резко щелкнув. Несколько крыс высунулись из трещины в стене, зашевелили нервно носами, хвосты их дергались возбужденно. Одна, мелко перебирая лапками, подобралась к самой решетке, обнюхала ее, даже попыталась укусить - только зубы взвизгнули по стали. Всхрюкнула разочарованно и убралась обратно, в свой угол. Ждать.
* * *
Очнулся Леха от тепла, поднимавшегося откуда-то снизу, оглаживающего его исцарапанное, в синяках лицо. Решетка, на которой он лежал, мерно подрагивала, а внизу что-то бухало гулко и доносилось монотонное пение, будто молитву читали. Леха разлепил глаза, провел рукою по лбу - ладонь окрасилась кровью, но особой боли не было, всего лишь шишка и небольшая ссадина, кровоточащая так, словно кран забыли завернуть.
– Мать вашу!
– нехорошо помянул Леха родственников строителей тоннеля.
– Неужто нельзя было решетку закрепить нормально? Так споткнулся... И кровищи столько! Всегда-то раны на голове кровоточат. Сосуды, что ли, близко к коже подходят. А... фиг с ними, с сосудами...
– промокнул кровь рукавом, размазал по грязному лицу.
Он глянул вниз, и его замутило. Далеко, далеко внизу был громадный зал, выложенный черными, мраморными плитами, блестящими в ярком электрическом свете. Колонны, отделанные лабрадоритом - таким же черным, как мрамор, с густо-фиолетовым пейзажным рисунком, - уходили к высокому потолку. Одна из колонн была совсем рядом с Лехой, и он явственно видел деревце, выступающее из гладкой, каменной глубины, тонкий серпик месяца и мазки ночных облаков. А внизу, посреди этого черного зала, стояла прозрачная, то ли стеклянная, то ли пластиковая прозрачная капсула, в которой лежал покойник. С чего Леха взял, что это покойник - неведомо. Может, навела на подобную мысль слишком уж умиротворенная поза человека в капсуле, сложенные традиционно на груди руки - из ладони одной высовывался носовой платок. Да еще глаза - закрытые плотно, запавшие в глазницы, и явственно видимый цвет лица - белый, мертвенный, с недвижимой кожей. Вокруг капсулы стояли люди, торжественно пели низкими голосами.
– Крематорий!
– решил Леха, разглядев тонкие алые линии пентаграммы на мраморном полу.
– Вот туточки и проваливается гробик, прямо в печку. Только что ж он такой жутковатый, зальчик-то? Никакого успокоения отлетающей душе. Эк меня угораздило свалиться. Ну да ладно, чего уж там, по крайней мере - живые люди, уже хорошо. Всяко лучше метрошных тоннелей. Ну а крыс-то - однозначно!
Первый порыв его: закричать, привлечь как-то к себе внимание собравшихся внизу, прошел. Леха решил подождать окончания церемонии. И в самом-то деле, неловко врываться со своими воплями поперек скорбящих родственников и знакомых. Ежели бы, к примеру, хоронили самого Леху, он бы ни за что не захотел, чтоб кто-то начал орать дурным голосом во время прощания с дорогим покойником.
– Вот уйдут родственнички, придут уборщики, - решил Леха, - тогда-то и заору. Этим все привычно, их не напугаешь. А у скорбящих и кондрашка может приключиться от таких дел. Мало ли, решат, что покойник восстал из мертвых. Пока догадаются наверх посмотреть, так инфаркт у кого приключиться может. Отвечай потом за это безобразие.
Он ждал, рассматривая собравшихся, удивляясь все больше и больше. Странно выглядели скорбящие. Одежда их была совершенно киношной, невозможной, будто перенесли в зал массовку из фильма сороковых годов. Леха даже засомневался: на похоронах ли присутствует. Может, действительно на какие съемки попал?
– Френчи какие-то...
– поражался он.
– Галифе... Да сапожки мягкие, еще Сталин в таких бегал. Ичиги, что ли?
Леха закрутил головой, разыскивая кинокамеры. Но нигде не суетились режиссеры, ниоткуда не лился пронзительный свет софитов. Все было благостно и церемонно. Стоящие у капсулы все пели, и никто не снимал эту фантастическую, невозможную в жизни сцену.
– Может, баптисты какие? Секта... А одежка эта у них - для особо тожественных церемоний. Ну, вроде похорон, - буркнул Леха.
– Ну да в любом случае, ждать надобно, пока они дела свои не закончат. Нервы ни у кого не казенные. Даже у баптистов.
Он уже потряс решетку, на которой лежал. Прочная, куда как прочнее той, наверху, повернувшейся от легкого толчка. А глянув вниз внимательнее, Леха и вовсе перестал встряхивать стальные прутья. Еще свалишься, не приведи Бог, а высота не мелкая. Так и рассыпешься кровяными брызгами по черному мрамору. Будет прям Стендаль - "Красное и черное", красиво, но самому посмотреть не доведется.
Скорбящие все пели, и Леха, дойдя уже до предела изумления, вдруг узнал "Интернационал", только как-то искажена была мелодия, растянута, словно замедлили старую пластинку, да еще и заедает, прыгает игла на царапинах.