Шрифт:
Этого студента приметили еще во время концерта: он пел, и всем понравился его голос.
У окна мать и увидела его. Позднее она признавалась как-то в минуты откровенности: отчим тогда показался ей взрослым ребенком, несправедливо поставленным в угол и разобиженным на весь белый свет; ей стало жалко его.
В концертном зале они выпили шампанского и пошли танцевать, да и закружились — протанцевали до конца вечера.
2
Обидой, недоумением был переполнен голос матери, когда в понедельник, вернувшись с работы, она рассказывала Але; «Заведующая наша, подумай-ка, подошла сегодня ко мне, попыхтела папиросиной, окуталась вся сизым дымом и давай из этого дыма вещать замогильным голосом: наслышалась, мол, наслышалась о твоем подвиге... У тебя кровь, оказывается, застоялась? Взыграла, да? Не терпится? Мужу твоему надо написать, чтобы скорее приезжал, а то как бы чего не вышло... И дальше — все в том же духе... Зло меня разобрало! Я ей и выдала: вы что же, говорю, и не представляете, что женщина может и другие чувства испытывать, а не только то самое сучье, о котором вы думаете? Она, знаешь, аж поперхнулась своим дымом и говорит: для того я это сказала, чтобы тебя предостеречь, а то ведь сама себе навредишь, и так, дескать, — тут заведующая ухмыльнулась, показывая свои насквозь прокуренные черные зубы, — на тебе, мое солнышко, пятна есть... Уж тут я окончательно взъярилась: нечего, сказала, меня предупреждать, сама взрослая и знакомых по своему вкусу выбираю, а если любовника завести захочется, так тоже не приду к вам за советом... Она от злости чуть не защелкала своими черными зубами: ну, смотри, смотри... — от возмущения у матери прерывался голос.
Аля поежилась:
— Гм, оборотец... Вот ведь как все воспринялось...
— Ей, думаю, все в таком свете и передали, как это у нас водится, по беспроволочному телеграфу, — мать махнула рукой. — А-а, наплевать и забыть: нельзя же все время жить с оглядкой.
Сразу словно и забыла о разговоре с заведующей, весь вечер спокойно занималась домашними делами, пересмеивалась со мной о всяких пустяках, читала перед сном, но, разобрав постель и выключив свет, вдруг тихо проговорила:
— Кому он что сделал плохого? Вобьют себе в голову...
Именно вскоре после того разговора мать и привела с собой незнакомого мужчину. В этом, конечно, не было ничего удивительного: мало ли кого из старых сослуживцев она могла встретить на улице и затащить в гости — Расспросить о работе, о жизни... Сначала я все так и воспринял, услышав, как мать сказала кому-то в прихожей: «Сюда, пожалуйста, проходите, — и со смешком: — Да не вытирайте вы, не вытирайте так усердно ноги, а то протрете еще на подошвах дырки — на улице ведь не грязно», — но едва мужчина шагнул за порог комнаты, как я, сам удивляясь непонятно из-за чего возникшему чувству, вдруг ощутил острую враждебность.
Даже стало на миг неловко перед самим собой.
Из своей комнаты вышла Аля и замешкалась у порога, похоже, слегка удивленная, растерянная и напуганная. Ее поведение еще сильнее насторожило меня.
Все, или мне это показалось, как-то притихли на мгновение, но вот мать сказала:
— Это мой сын, Володя. Видите, какой большой... — она вздохнула. — Из-за войны я и не заметила, как он вырос. А это сестра. С ней вы знакомы.
Аля твердо подошла к мужчине:
— Здравствуйте, Роберт Иванович, — и протянула руку.
Окончательно прозревая, я похолодел: немец в нашем доме!
Сами краски того вечера так сгустились в комнате, неестественно осветили ее, что все стало казаться чужим и тревожным. Но вполне возможно — все это лишь игра моего воображения... Улицу заливало густым светом заката, в комнату словно падал отблеск большого костра, багровели резные стекла буфета и зеркало, краснели стены и потолок, красноватый отсвет падал и на мужчину у порога, и там, в сумраке у двери, у него вспыхивали, загорались глаза — аж жуть брала от этих краснеющих глаз.
— Пожалуй, уже темновато, — сказала мать и потянулась к выключателю.
Отблеск заката растаял в электрическом свете.
Весь вечер от соседства с Робертом Ивановичем — протяни руку и можно дотронуться — в голове мутилось, и я сторожил, буквально караулил каждое его движение, особенно когда он, попросив разрешения, закурил: росла уверенность, что вот сейчас, сию минуту, а если и не сейчас, то секундой позже этот немец обязательно нацелится в меня папиросой и выдохнет в лицо струйку дыма — пуф-ф!.. Настороженно посматривая на папиросу, я видел, как при затяжках на ее тлеющем, курящимся синеватым дымком конце вспыхивают, загораются искорки, и лихорадочно соображал: как я отвечу на его выходку? Пытка закончилась после того, как докуренная папироса была примята в пепельнице.
Скоро я догадался, что Вольф и сам нервничал в незнакомом доме, слегка стеснялся и от этого был неловок... Мать налила всем чаю в маленькие чашечки на цветных блюдцах, и я подметил: он долго присматривался к своей чашке, не сразу решился взять ее, точно опасался, что маленькая ручка сломается, а решившись наконец, взял неуклюже — горячий чай выплеснулся ему на руку; окончательно смутившись, он поставил чашку на блюдце, потряс рукой, подул на нее и, краснея, деланно рассмеялся:
— Привык там, у себя, к большим алюминиевым кружкам, вот пальцы и огрубели, не слушаются.
Еще я заметил, что он в тот вечер часто посматривал на часы, то на свои, ручные, с поблекшим, выцветшим циферблатом, то на старые бабушкины, висевшие в дубовом футляре на стене и с глухим звоном отбивавшие каждые полчаса: как будто сверял — одинаковое ли они показывают время.
Заметила это и мать, спросила — не просто так, а с лукавым кокетством:
— Вы куда-то торопитесь? Или вам скучно?
— Что вы? Нет, нет... — Роберт Иванович вроде бы даже испугался. — Никуда не тороплюсь. А почему вы спросили?