Матвеев Андрей Александрович
Шрифт:
Он порос туей и самшитом, идти трудно, тропинка давно не хожена, но я вдруг чувствую, как что-то ведет меня, будто я ухватился за ниточку клубочка, что распутывается, катясь передо мной.
Клубочек выкатывается на поляну, здесь давно никто не бывал. Я перевожу дух и вдруг понимаю, что это и есть то место.
Странным образом лес исчезает, даже без подзорной трубы видно все до самого моря. В белесой дымке заметен греческий остров Кос, ближние же острова рельефны, будто их кто-то вырезал из темного камня и положил на стеклянное море.
А с другой стороны, там, где холм резко сбегает вниз, тянет мускусным духом. Хотя, может, на самом деле все было не так и это лишь вновь Фата Моргана плетет свои сети, пытаясь меня обмануть. Но я ощущаю ту благость, что редко на меня снисходила в стране, откуда я прибыл незваным гостем сюда, к этому морю и этим холмам.
Мне хочется лечь на землю и считать облака.
Они прозрачны, сквозь них видна голубизна неба.
Солнце уже в зените, надо поискать тень.
На самом краю поляны стоит большая чинара, — толстый, бесстыже оголенный ствол и мощные ветви, покрытые листьями.
Я ложусь под нее и смотрю, как клубочек, оказавшийся рядом, вдруг тает в воздухе. Жужжание насекомых, сладким пахнущий воздух.
Наверное, если бы я был историком или археологом, то ухватился бы за него, пытаясь извлечь все те драгоценности, что он скрывает в себе, ведь воздух как память, это летопись состояний, незримая дорога, связывающая эпохи. Туя с самшитом наполняют его ароматными смолами, кажется, еще немного, и возникнет в солнечном мареве шатер, из которого выйдет тот, чьи слова позвали меня в дорогу.
Но я специалист по призракам, ловец химерических состояний, у бездомных нет дома, у призраков его тоже нет. Я смотрю на поляну, вон груда каких-то камней, к ней от чинары маршируют жуки, торжественным строем, как янычары султана, каждый на морде гордо несет свой рог, будто обнаженный ятаган, на стали которого бешено пляшет солнце.
Жуки-носороги, давно не доводилось их видеть, крупные, как на подбор, с темно-коричневой спинкой, если взять такого в руки, то почувствуешь тяжесть, будто изнутри в него влит свинец, или олово, или прочий металл.
Из камней навстречу процессии выскальзывает ящерица. Светло-серого цвета, с длинным, ломким хвостом. Не хватает лишь бабочек, и тогда я вернусь к ощущению рая, в котором некогда жил, чувствуя, что бессмертен, и это все будет вечно, и ни духи, ни призраки не помешают мне.
Я услышал смех.
Он раздавался откуда-то сверху, где ветви чинары образовывали развилку, в которой можно было устроиться и наслаждаться негой в тени от больших и зеленых листьев. Чинара, платан, древо судьбы, дух Мюсгеби.
Она и здесь подкараулила меня, но я не чувствовал ни обиды, ни ярости.
Может, для этого я и пришел сюда, чтобы попрощаться, сказать то, чего не успел при ее жизни. Сердце заколотилось, пульс был не меньше ста.
Смех продолжался, он был иным, чем тогда, когда меня раздражало в ней все, даже то, как она улыбалась. Казалось, это служит лишь одному, унизить, сделать мне побольнее.
— Я спущусь, сяду рядом?
Никогда она не спрашивала разрешения, всегда поступала лишь так, как ей хотелось самой.
— Ты стала дриадой?
— Может быть, стану, мне понравилось здесь, это дерево подходит для того, чтобы я с ним слилась, и ты всегда будешь знать, где меня найти!
Я подумал, что это ей подойдет, ведь дриады совсем не просты, их облик не однозначен. Прекрасное в нем сочетается с чем-то чуждым, пугающим, необъяснимым, порою отвратительным и ужасным. Юные девы с мраморной кожей, такой моя мать была давно, когда и сама считала, что будет жить вечно. Она была как природа, непредсказуема, невыносима, хаос всегда присутствовал в ее делах и поступках, но здесь, на этой поляне, в тени древней чинары, я вдруг понимаю, что хватит таить обиду, она прожила cвою жизнь так, как это хотела, и смерть ее стала и для меня концом той прекрасной эпохи, что уже никогда не вернется, и лишь сейчас я могу покаяться и попросить ее простить меня.
— Мама, — говорю я, — ведь все могло быть иначе, все должно было сложиться иначе!
Она опять смеется, дриады взбалмошны, их настроение скачет, то радость, то печаль до слез.
А еще они существа дикие, не поддающиеся приручению, любящие свободу, как любила ее моя мать.
Я пригубливаю из фляги, вода почему-то не нагрелась, будто я только что набрал ее из холодного родника.
— Сходи на мою могилу! — говорит она. — Ты ведь давно там не был.
Ее прах покоится там, где давно уже ее родители, дед с бабушкой, на старом кладбище, под сосной. Летом это место еще вполне сносно, насколько, конечно, может быть сносным кладбище. Солнце, пробивающееся сквозь кроны высоких корабельных сосен, умиротворяет пейзаж, и чувства бренности и печали смешиваются с какой-то тихой радостью от того, что все они жили когда-то, пусть это и было давно.