Шрифт:
– Нянечка… Послушай меня, что я тебе скажу! Только ты не волнуйся, пожалуйста, ладно? Послушай меня… Не волнуйся только…
Горло предательски перехватило спазмом, и она опять то ли всхлипнула, то ли икнула от волнения, прижимая сухие старушечьи ладони к щекам. Никогда она раньше такого не делала с Таечкиными слепыми ладонями, чтобы самой их к лицу прижимать. Лишь выжидала терпеливо, когда завершится процесс «ошшупывания» ее лица. А иногда и крепко сцепив зубы выжидала.
– Только не волнуйся, нянечка, только не волнуйся… – никак не могла она выбраться из этой дурацкой фразы, будто сбилось что-то у нее в голове.
– Да што такое, Наташичка, мнучичка… Не томи, а то у меня аж сердце захолонулось!
– Таечка, твою дочку звали Машей, да?
– Ну да, Марусей, царствие ей небесное… А тебе зачем, Наташичка? Ты меня раньше и не спрашивала никогда… Погибла моя дочка, Наташичка, ишшо в войну погибла. Тогда вся деревня наша сгорела…
– Таечка, твоя дочка жива! Маруся жива, понимаешь? Я сама только что об этом узнала! Из телепередачи! Да ты ее знаешь, эту передачу, вы всегда ее с бабушкой раньше вместе смотрели! В общем, твоя Маруся всю жизнь тебя искала… Она тогда не погибла, не сгорела в доме вместе со всеми, она за тобой в лес побежала! Представляешь? Ее потом партизаны нашли… А после войны она в Германию поехала – думала, что тебя туда немцы угнали… И замуж там вышла! И жила в Германии все последние годы… Таечка! Ты меня слышишь или нет? Да что с тобой? Ты меня слышишь?
Прижатые к ее щекам старушкины ладони вдруг стали невесомыми, как два птичьих перышка, и лицо, как показалось Наташе, совсем отрешилось и странно уплыло в сторону – стало прозрачным, белесым, почти бесплотным. Лишь белый платочек на голове светился в сумерках как доказательство присутствия на подушке старушкиной головы. Испугавшись, Наташа позвала ее осторожно:
– Таечка… Ты меня слышишь? Ты поняла, что я тебе сказала?
– Да, Наташичка, не шуми… Слышу я. Слышу. Жива, значит, моя Марусенька…
Она снова замолчала, лежала тихо, не шевелясь, и у Наташи мороз побежал по коже от этого почти горестного смирения перед радостной новостью. Другие в таких случаях от счастья плачут, а тут – ни единой эмоции. Странно как-то. И неуютно. И неловко за свое собственное молодое и радостное возбуждение. Вдруг старушка заговорила, зашелестела так тихо, что ей пришлось наклониться, чтобы разобрать ее сухое бормотание:
– Значит, не зря мне тогда услышалось… Звала меня Маруся, а я и не поняла…
– Когда звала? В лесу? Значит, ты слышала, как она тебя звала? Она рассказывает, что в лес за тобой тогда побежала.
– Нет… Нет, не тогда. А когда мы с твоей бабушкой в Федоровку ездили.
– С бабушкой? Вы ездили в твою деревню вместе с бабушкой? Надо же, я не знала… А когда?
– Лет десять назад, я еще в силе была. Ты просто не помнишь, Наташичка. Твое дело молодое, зачем тебе про старушечьи дела помнить. А ездить мы ездили. Да только никакой там деревни нет уже, все травой поросло. Постояла я в той траве, повыла и уж совсем обратно идти собралась, как слышу – Маруся меня зовет… Я тогда подумала: душенька ее надо мной летает, а оказалось, жива она…
– Да, жива! Конечно, жива! Нянечка, она скоро сюда приедет! Может, уже завтра… И сядет вот так же на эту скамеечку перед кроватью… Ой, нянечка, я как представлю, у меня сразу мороз по коже идет… А еще она внука тебе привезет! Знаешь, какой у тебя внук? У-у-у… Высокий, здоровенный мужик, вот какой! С брюшком! Генрихом зовут. Он немец. Маруся-то твоя в Германии все эти годы жила. Да она сама все тебе расскажет, когда приедет! Она туда уехала, чтоб тебя найти, и замуж там вышла…
Наташа говорила и говорила взахлеб, повторяясь и выстреливая фразами, будто старалась расшевелить, вытащить наружу Таечкины эмоции, подкинуть в них угольков от своего радостного возбуждения. В конце концов, это же и впрямь счастливая весть, и эмоции тоже должны быть счастливыми! Другая бы на ее месте, простите, ух как расчувствовалась да мурашками по коже разбежалась! А Таечка… Лежит себе тихо в скорбной непроницаемости. Когда рассказывает свои веселые байки – не остановишь, а тут… Руки на груди сложила, губы в себя втянула, лицо снова собралось в морщинистый кулачок, стало серо-коричневым, будто мхом поросло. И, лишь наклонившись поближе, Наташа с удивлением увидела, как бегут из внешних уголков ее глаз мутные ручейки слез, пропадают в мягкой ткани головного платочка, и сам платочек давно уже отсырел, и наволочка вокруг головы мокрая… Вдруг старушка перебила ее, прошелестев сухо:
– Ты, Наташичка, не шуми больше… Ты лучше ступай теперь домой. Спасибо тебе, мнучичка. Спасибо, что такую весть принесла. Только ты ступай. Я тут одна побуду. Надо мне, Наташичка.
– Хорошо, Таечка… Я понимаю. Я домой не поеду, в маминой комнате ночевать буду. Так, на всякий случай… А вдруг они, родственники твои, уже в пути? Надо же кому-то дверь открыть…
Наташа поднялась со скамеечки, почему-то на цыпочках пошла к выходу. В дверях обернулась – Таечка лежала в прежней позе, сложив на груди сухие ручки и вжавшись затылком в подушку. Лишь востренький подбородок слегка подрагивал да сухой кадык прошелся снизу вверх по тонкой и вялой шее. Пожав плечами и ощущая внутри себя противную неловкость, Наташа побрела на кухню, автоматически нажала на кнопку чайника. Нет, действительно, как-то все получилось… неловко как-то, неправильно. Помчалась из дому, даже чаю не попив, разлетелась для нянечки с крутыми новостями, о собственных неприятностях уже и не думала. А тут… А что, собственно, тут? Чем она недовольна? Тем, что не позволила ей Таечка насладиться собственным всплеском альтруизма?
Откуда-то издалека послышался слабенький писк – до боли знакомая мелодия скрипочки, и она рванула со всех ног в прихожую, ругая себя на чем свет стоит. Это она так звонка от Таечкиных родственников ждет! Оставив мобильник в сумке и наглухо застегнув ее на «молнию»! Хороша добрая мнучичка, хороша альтруистка, ничего не скажешь…
– Да! Здравствуйте! Слушаю вас! – приветливо проговорила она в трубку, отчего-то уверенная, что звонят именно они, Таечкины родственники. Тем более номер в окошке мобильника высветился совсем незнакомый.