Созонова Ника Викторовна
Шрифт:
— Там ничего нет, одна пустота. Просто ты смотришь на меня неправильно, не под тем углом. Вот и мерещится всякое.
— Тебя не было бы здесь, если так. Питер бы не выбрал тебя.
— А ты не думаешь, что он мог выбрать меня, просто чтобы побаловать свою маленькую любимицу?
— Он вовсе не ангел и не филантроп и преследует только свои интересы. А ты… ты даже больше, чем я. Только меня видно лучше, потому что все наружу. Вот я, берите!
Девушка закружилась, сначала по асфальту, затем взвилась в воздух, шелестя волосами и рассыпая вокруг искры смеха.
Волк бормотал, любуясь ею:
— Тебе проще, ты всех их любишь и чувствуешь, а для меня они все чужие, все, и даже ты… Ты теплая и живая, а я холоден и статичен…
— Ты о чем? Я не слышу-у-у… — пропела она, вихрясь.
— Эй, подскажи, как можно оживить то, что живым никогда не было и является лишь созданием человеческих рук?
— Разбуди! — весело посоветовала она, приземляясь рядом. — Мы ведь тоже когда-то были лишь кусками глины, пока кто-то сильнее и мудрее нас не вдохнул в наши уста жизнь и разум. Ты ведь явно умнее, чем эти металлические глыбы.
— Разбудить? Что за бред…
Волк обошел постамент и прижался лбом к холодному граниту.
И вдруг ощутил, что сам стал статуей — недвижной, полой внутри. Он стоял посреди черной пустыни. Палящее солнце накаляло металл, из которого он был отлит. Он чувствовал, что вот-вот расплавится под жгучими лучами, но не мог даже пошевельнуться — не то что отойти в тень. Впрочем, и тени никакой не было. Темный песок, взметенный ветром, осыпал его голову, плечи, ступни. Было тоскливо и мучительно… и еще было всепоглощающее ожидание — что появится некто, высокий и всемогущий, склонится к его лицу и подует. Вдохнет свежесть, жизнь, душу…
Питер овеял его свежим дуновением осени. Волк пришел в себя. Бялка стояла рядом, серьезная и печальная.
— Просто сон дурной, или видение… — Он попытался улыбнуться, но понял, что нет больше сил строить из себя весельчака и балагура. Ветер пустыни наждачным песком стер с его лица тряпичную маску, а нарастить ее так, сходу, не получалось.
— Ты — мое слово,
слетевшее с губ давным-давно. И я уже не плачу.
Как Бог когда-то воскликнул: 'Да будет свет!' —
так и я шепнула: 'Да будешь ты у меня…'
Но что-то не получилось, ошиблась, и свет оказался тусклым.
А у тебя сердце полое…
— Это ты про меня? Сейчас сочинила?..
— Не про тебя и давно. А вообще, не важно. Ты бы вон лошадь лучше оживил, чем вопросы глупые задавать!
— И что ты ко мне привязалась с этими бронзовыми животными?
— Поверь, тебе это гораздо нужнее, чем мне. И тем более ему, — она легко взлетела на гранитный постамент и погладила коня по застывшим завиткам гривы. А горделивого юношу щелкнула по бронзовому носу. — С тобой ведь так тяжело.
Ему и впрямь захотелось проехаться на мощном красивом жеребце — но только чтобы обязательно была гроза, и молнии, и гром. Волк протянул руку Бялке, но она покачала головой, отказываясь покидать постамент. Когда-то он был похож на нее. Умел мечтать, почти умел летать — куда все это делось? Чем затерлось? Его не ломала жизнь — так уж сильно, так уж жестоко. Покусывала порой, и весьма болезненно, но все же не впивалась в горло. Он обожал интересных людей. Правильно его окрестила Бялка 'собирателем душ'. (Интересно, откуда узнала?) Но он был не коллекционером, скорей — лекарем. Аутист, окруженный толпой друзей, — забавное сочетание, не правда ли? Он активно хотел всем им помочь, хотел 'счастья для всех, и чтоб никто не ушел обиженным', но этот уровень сознания был верхушкой айсберга. А что там, в глубине? Что, если он просто пытался компенсировать свою статичность энергией, бурлящей вокруг? Ведь когда вокруг тебя всё движется, никто не заметит, что сам ты стоишь на месте. Что, если свои страхи он пытался замаскировать сочувствием? Но ведь он искренне переживал, если с кем-то из друзей случалось плохое, во всем винил только себя, в беспамятстве разбивал кулаками стекло, а потом с удивлением смотрел на кровоточащие руки…
— Просыпайся, милый, — зашептал Последний Волк творению Клодта, задрав голову и вглядываясь в бронзовую морду с раздутыми ноздрями. — Застоялся ты здесь за полторы сотни лет, пора и ножки размять, ушками потрясти, гривой помахать…
Он подул в направлении приоткрытых лошадиных губ, хотя это было нелепо, учитывая разделявшее их расстояние. Он не напрягался, говорил полушутя… и чувствовал: что-то стронулась. Какая-то ниточка протянулась от него к коню, или скорее наоборот: от недвижного металла к его груди. Тоненький жгутик с острыми крючьями на конце вцепился в стенку, так долго и тщательно выстраиваемую им между душой и миром. Он крушил эту стенку, добираясь до теплого и живого. На Волка обрушилось прошлое — все те моменты, когда ему было больно, страшно, плохо, всё, от чего он бежал, прятался. Он думал, что знает, что такое душевная мука. Оказалось, не так. Он снова был ребенком, на которого орала мать, которого бросил отец, только теперь от этого было никуда не деться. Люди, которые предавали его и которых предавал он, заполнили внутреннее пространство, зашумели, заговорили. У каждого человека свой порог чувствительности, у него он всегда был предельно низким. Разрушив стенку, раскрошив ее в пыль и заполнив сознание болью и жутью, 'жгутик' принялся высасывать, вбирать в себя — не воспоминания, а окрашивающие их страсти. С каждым ударом сердца, с каждым выдохом их становилось все меньше, а пуповина, связывавшая живое с неживым, плоть с бронзой, становилась все крепче. В душу, как в чердак, где распахнули окно, брызнул солнечный свет. Он выхватил из тьмы и паутину по углам, и груду ненужных старых вещей. 'Надо бы прибраться, — рассеянно подумалось ему. — Как-никак душа — и такой бардак'.
…Волк огляделся по сторонам, включаясь в окружающий мир. Было странно и непривычно: словно содрали кожу и за секунду отросла новая, но гораздо тоньше и нежнее прежней. Все рецепторы были напряжены до предела, яркие краски резали глаза, звуки оглушали, а эмоции сотрясали душу до основания.
Огромный жеребец переступал с ноги на ногу и пофыркивал. Бялка гладила его и целовала в морду. Застылый бронзовый юноша с воздетой рукой смотрелся дико и глупо — звериная шкура, служившая попоной, больше не прикрывала его чресел, оказавшихся пустыми, и Волк ему искренне посочувствовал.