Шрифт:
И что в те ускользающие мгновения было в ней от “язычницы”, “грешницы”, “многобожицы”, образы которых она так любовно культивировала в ранней поэзии? О нет, античное дыхание, взлелеянное когда-то германскими поэтами, замерло на устах Цветаевой. Долгая тень жертвенного российского креста накрыла ее и позволила осмыслить то, что произошло с Отечеством, в котором уже погибали лучшие русские люди, была уничтожена Царская Семья — символ законной власти разрушаемого христианского государства.
Цветаева двинулась в путь, не ведая, пожалуй, лишь того, что теперь ее земной подвиг обрел вполне отчетливые очертания. Не зря же писала она в “Новогодней” — застольной песне 1922 года:
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский Бог!
Кто верует — встань!
Поэт Белой Мечты
В своей книге “Необыкновенные собеседники” писатель Э. Миндлин, чьи мемуары современники оценили как не совсем достоверные, вспоминает дни, когда приют ему, прибывшему в Москву с юга России, давала Цветаева. Тоном знатока он объясняет читателям, что “никогда она (Цветаева. — Л. С. ) белой армии не видала, на земле, занятой белогвардейцами, не жила, и у нее сложилось какое-то фантастическое представление о белых”.
Мемуарист с пафосом передает, как развенчивал созданный Цветаевой миф, ибо он-то, Миндлин, был на юге России и видел “офицерские пьяные разгулы, расстрелы и грабежи, попойки буквально на костях и крови”. Удивительно, как еще такие убийцы и мародеры могли вести упорную борьбу в течение трех лет!..
Впрочем, Бог ему судия за такое свидетельство, написанное в годы, когда воины, сохранившие честь старой русской армии, презрительно именовались белобандитами и контрреволюционерами. Только контрреволюция разворачивается в ответном ударе и в зависимости от результата избирает новую стратегию и тактику. Иное дело, Белая борьба. Белое движение, которое не прекращается во времени и которое наследуют, ибо быть белым — это мировоззрение.
Другой мемуарист — Марк Слоним, литературный критик, с которым Цветаева была хорошо знакома, ибо он печатал многие ее произведения в эсеровском журнале “Воля России”, выходившем в Праге, также скептически относился к Белой Вандее Цветаевой, утверждая, что “патриотизм, а тем более национализм она резко отвергала и не терпела показного “русизма”.
Вчитываясь в эти строки комментариев к цветаевскому творчеству, как ни спросить, хоть и спросить не с кого: а что же тогда значат строфы поэта, которого посмертно лишили и чувства патриотизма, и любви к своему народу, оставив взамен пресловутый романтизм, который и так довольно смущал эту “младенческую душу”. Но вот интонация самой Цветаевой — уже без голоса, без тембровой окраски, — интонация освобожденных чувств:
Гришка-Вор тебя не ополячил,
Петр-Царь тебя не онемечил.
— Что же делаешь, голубка? — Плачу.
— Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
— Голубочки где твои? — Нет корму.
— Кто унес его? — Да ворон черный.
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты.
В диалоге с одушевленной русской столицей, вошедшем в сборник стихотворений “Лебединый стан”, поэт предстает не только историком, но и страдальцем за Святую Русь, не сумевшим остаться в стороне, увидевшим в страшной смуте 1917-го попрание отечественных святынь, разрушение православной государственности.
И тем не менее некоторые современники откровенно не замечали прозорливости цветаевского плача, считая, что написанию 59 стихов “Лебединого стана” послужил тот факт, что в рядах Добровольческой Русской армии сражался супруг Цветаевой Сергей Яковлевич Эфрон, чей образ она опоэтизировала и воспела.
Бог и им судия! Да только почему-то не посмела воспеть Цветаева деяния своего супруга в 30-е годы, когда его так влекло “евразийское” поприще, окутанное неким таинственным ореолом служения... В то же время М. Слоним — человек безусловно мудрый, “литературный”, знающий вкус хорошего слова, не особенно торопился замечать истинную цветаевскую природу.
“Любопытно, — будто бы наслаждаясь сделанным открытием, пишет он, — что в произведениях М. И. (Марины Ивановны. — Л. С. ) нет никакой религиозной настроенности. Эта внучка деревенского священника была равнодушна и к церковности, и к обрядам, теологические проблемы и суждения о Боге ее не интересовали...” Читал ли он ее произведения? В ответ на этот пассаж так и подмывает спросить у всех, кто думает так же: какой должна быть религиозная настроенность, чтобы почувствовать ее в поэзии Цветаевой, — поэзии, утверждающей водительство и сподвижничество Духа и жизнь — “Как Бог повелел и друзья не велят”.
А ее уважительное и вдохновенное отношение к французскому мыслителю XVII в. Блезу Паскалю и те немногие письма, что писала она своему знакомому русскому философу и писателю Льву Шестову, противопоставившему философскому разуму Божественное откровение? Эти два имени, объединенные теологическими (!) изысканиями, поистине привлекали ее пытливый, недремлющий ум. Не две ли ипостаси Святой Троицы — Сына и Святого Духа подразумевает она, используя эти христианские образы в размышлениях над грядущей судьбой ребенка-отрока Цесаревича, — возможно, Помазанника Божия через церковное таинство, которого Цветаева, конечно, не приравнивая, все же сравнивает с Голубем (именно в этом образе обозначает Себя Святой Дух в Евангельском Слове) и Сыном — Иисусом Христом, через смерть Свою на Кресте, смерть победившего: