Шрифт:
— Господи, пронеси, — бормотал я про себя, с ужасом глядя на этот вьяве возникший из ничего апокалипсис.
Град прекратился внезапно и сразу . Я наконец-то отлепился от стены, с ног до головы измазанный краской грязно-бурого цвета, смытой дождем с забора. Раздвигая одеревеневшими ногами ледяное крошево, я продолжил так некстати прерванный путь. В голове, как заезженная пластинка, вертелось четверостишие — начало какого-то стихотворения:
На шхуне “Ломоносов”
Нас было пять матросов.
На север плыли мы
Проведать эскимосов.
Друзья на телевидении ахнули, увидев меня в том виде, в каком я предстал перед ними. Первым делом они влили в меня стакан водки. Потом сбросились сухой одежонкой, переодели, и пока я записывал передачу, мои брюки и рубашка были вымыты и высушены. Кто-то сбегал еще в магазин. Крупно порезали хлеб, колбасу. Сдвинули стаканы.
— За все хорошее!
Господи, как же я любил (да и теперь люблю!) эти импровизированные, вроде бы неизвестно откуда и по какому поводу возникающие застолья! Атмосфера любви, доброты, веселья, какого-то всепрощения возникает гораздо раньше, чем ты делаешь первый винный глоток. И, как правило, остаются они потом в твоей памяти на всю жизнь и лечат твою душу, даже если тебе становится иногда совсем невмоготу.
Когда я все-таки вышел из здания телецентра, в чистом, вымытом небе сияло солнце. Воздух, пахнущий раздавленными тополевыми листьями и резкой прохладой тающего льда, был вкусен, терпок, как остывающий цветочный чай. В городе царило какое-то праздничное оживление. Это меня поразило больше всего.
Люди сгребали в кучи порушенную зелень деревьев, грузили ветки на неизвестно откуда появившиеся самосвалы, вставляли новые стекла в разбитые рамы, латали дырявые крыши. И все это делалось напористо, весело, как будто все долго ждали этого дня, этого случая. Мужики были немного “поддатые”. В магазинах к винным отделам выстроились длинные шумливые очереди. Во дворах слышалась патефонная и транзисторная музыка.
“Много ли нашему народу нужно, чтобы почувствовать себя счастливым? — подумалось мне. — Либо праздник, но такой, чтобы для всех! Великий! Либо — беда. Но — тоже для всех. Отечественная! На меньшее мы не согласны”.
Площадь перед зданием обкома курилась паром подсыхающих луж. Бронзовый Ленин придерживал на груди распахнувшееся пальто. Портреты членов Политбюро были искромсаны градом на множество узких лент. Казалось, через полвека вновь ворвался в город конный корпус Мамонтова и оставил на полотнах прощальный автограф своих казачьих шашек.
— Да что ж ты тут стоишь? — послышался плаксивый женский голос. — Глянь-кось на него — стоит себе, и горя ему мало.
Я обернулся. Сзади глядела на меня баба Сима, соседка наша с первого этажа.
— Ты чего, баб Сим?
— Чего, чего! — напирала баба Сима. — там Тихон помирает, а он этих боровов разглядывает, — она кивнула на порубанные портреты.
— Постой, какой Тихон? — я никак не мог сообразить, о чем она говорит.
— Гля, а то он не знает! Наш Тихон, дружок твой. — Она приложила к сморщенным губам косячок головного платка, завязанного под подбородком, уткнулась головой мне в грудь и в голос, по-деревенски заплакала. Как на похоронах.
— Говори толком: как помирает? Где помирает? Почему помирает? Он же с утра плясать пошел.
— Градом его запороло. На речке.
— Он что, купался?
— Нет. Говорят, ребятишек каких-то спасал.
— А где он теперь?
— Говорят, где-то в больнице на Клинической. А может, теперь и домой привезли. Я дома-то еще не была, мне об этом Поля на рынке рассказала...
Невежливо покинув заполошную бабу Симу, я кинулся домой. В голове стоял какой-то сумбур. Мысль о смерти Тихона в ней никак не укладывалась. Но тут же вспоминались ледяные глыбы, отвесно падавшие с неба с какой-то неистовой древней злобой, и я все ускорял шаг. Трамваи не ходили, так что пришлось через весь центр города бежать бегом.
Приближаясь к дому, я еще издали увидел, что на его крыше копошатся какие-то фигуры. “И нам досталось”, — механически отметил я, имея в виду небесную бомбардировку. На самом верху, на коньке, сидел какой-то мужик в круглой белой шапке на голове, похожей на “кубанку”. Крепко окорячив конек, он подтягивал на веревке лист шифера. Вот он повернулся в мою сторону, и я, не веря своим глазам, замер на месте. Это был... Тихон. Собственной персоной, с перебинтованной головой.
— Тихон!
Он повернул в мою сторону толсто опутанную бинтами голову и радостно заорал:
— Всильчу... с кисточкой!
Во рту он держал пучок кровельных гвоздей, и потому речь его была несколько невнятной, шепелявой.
— Ты чего там делаешь?
— Не видишь, крышу чиню.
— А сказали, что тебя градом убило.
— Кто сказал?
— Баба Сима. Я ее в городе встретил. Плачет — заливается.
— Ты ее больше слушай. Она тебе наговорит сорок бочек арестантов, и все гармонисты.
— Тебе помочь? — предложил я.
— Не! — он подвел под железное навершие шиферный лист, приколотил его гвоздями и, полюбовавшись на новую заплату, сказал: