Шрифт:
Лирику Тютчева часто называют философской. Русская поэзия знает философские стихи, когда поэты (например, так называемые любомудры) прямо излагали свои воззрения, применяя их к конкретному случаю, иллюстрируя образами. Этого никак нельзя сказать о Тютчеве. Его стихи философичны только по проблематике (да и то критиками в известной мере насильственно извлеченной), по глубине, по способности выйти к конечным вопросам бытия: жизнь и смерть, вера и безверие, хаос и космос.
Но мысли и чувства поэта лишены абстрактности, их пробуждает только конкретная жизнь, и они высекаются со страшной силой, оказываясь захватывающим лирическим порывом. И никогда на нем не успокаиваются, рождая иной, подчас прямо противоположный. Его поэзия не информация о найденном, не провозглашение окончательных истин, не сообщение об итогах поиска, но сам неостановимый поиск.
Тютчевская лирика — это, наверное, единственная в своем роде лирика-трагедия. По непримиримости столкнувшихся в ней начал и по силе самого столкновения Тютчев может быть сравним в нашей литературе с Достоевским: культ личности и ее ниспровержение, утверждение Бога и его отрицание, заявление духовности природы и ее опровержение:
Не то, что мните вы, природа —
Не слепок, не бездушный лик,
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Вы зрите лист и цвет на древе,
Иль их садовник приклеил?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?
Обычно пишут, что это стихотворение есть отповедь идеалиста-шеллингианца материализму. Но дело в том, что основной оппонент у Тютчева располагается не вовне, а в его же собственных стихах, ну, скажем, таких:
Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Вот вам и душа природы, вот и любовь её.
Недаром одно из стихотворений Тютчева названо “Два голоса”. Можно продолжить: “Два демона ему служили”, “Два единства”, “Две силы есть...” и т. д.
Отсюда и такая роднящая с Достоевским особенность поэзии Тютчева, как ее диалогичность. Еще современники обращали внимание на фрагментарность тютчевских стихов. “Как-то странно, — удивлялся этому вроде бы неожиданному для лирического стихотворения свойству Фет, — видеть замкнутое стихотворение (речь идет о стихотворении Тютчева “Итальянская вилла”. — Н. С. ), начинавшееся союзом и, как бы указывающим на связь с предыдущим и сообщающим поэме отрывочный характер”*.
Действительно, его стихи часто отрывочны, диалогичны, фрагментарны, но это фрагменты грандиозной картины и только в ее общей раме они обретают смысл.
Такая картина и восприятия внешнего мира и соответствующие такому восприятию переживания внутреннего состояния духа столь грандиозны, сложны, стихийны, что во всем своем составе и одновременности оказываются в принципе невыразимыми.
“Молчи, скрывайся и таи...”
Здесь же лежит и объяснение лишь на первый взгляд странного противоречия, давно озадачивающего критиков нашего поэта. С одной стороны, человек, заявляющий, что более всего на свете любит Отечество и поэзию. С другой — сравнительное его равнодушие к судьбе своих стихотворных созданий — и неопубликованных (случайно и, кажется, почти без сожалений сжег переводы из “Фауста” Гете), и напечатанных. Почти равнодушие и к самому факту напечатания: ведь публикациями его стихов занимались — при этом сопровождая их подчас произвольной редактурой — другие люди.
Обычных в критике объяснений — два. Или: Тютчев не придавал своей поэзии такого уж большого значения, хотя “между прочим” и писал стихи. Или: Тютчев лишь скрывал и сдерживал свои подлинные авторские чувства, хотя за судьбой своих стихов и отзывами о них следил ревниво и пристрастно.
Ни то и ни другое. И противоречие здесь кажущееся.
Стихии космического чувства таковы, что единственной доступной человеку стихией, способной если не передать, то хотя бы навести на след, дать, пусть не до конца понятные, намеки, обозначить все равно не всегда ясные знаки, оказывается стихия поэтическая (“Поэт всесилен, как стихия...”). Но и в этой своей способности все равно никогда не могущая достичь адекватного внешнего выражения.
Здесь сам (неизбежный в поэте) творческий процесс-удовлетворение важнее и дороже все-таки никогда не удовлетворяющего и в конце концов охлаждающего результата. Здесь невозможно пушкинским поэтом провозглашенное:
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит…*
Тютчевский поэт и сам никогда не может быть доволен. Здесь обречен любой его труд и не помогает никакая самая строгая степень взыскательности. Это высший поэтический самосуд, приговаривающий, наконец, даже к самоотрицанию.
Отсюда стон: слово о слове, взывающем — Silenzium**:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, —
Любуйся ими — и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи.
Хотя способность, пусть и в иной сфере, к абсолютной поэтической адекватности Тютчева, конечно, влекла и восхищала. Отсюда слово о Пушкине: “божественный фиал...”, “богов орган живой...”