Шрифт:
Есть ли сегодня в России поэзия? Вот вопрос. Не поэты, поэтов — много и хороших, а поэзия? Мы помним поэтический бум конца 50-х — начала 60-х годов, когда именно слово русской поэзии принесло чувство новой свободы. Потом было обретение “великих четверых”: Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Цветаевой. Потом был “последний русский классик ХХ века” — Иосиф Бродский. Что сегодня? Первый международный поэтический фестиваль, прошедший недавно в Москве, подтвердил, несмотря на прекрасную организацию и внутреннее веселье, тезис от обратного — поэзия в России превратилась в глубоко частное дело самого поэта. В этом, наверное, его тяжесть и его выход — пройти насквозь не столько через внешнее непонимание, сколько через внутреннюю косность. Найти те последние слова, которые и станут твоим собственным Словом. В этом смысле поэзия Веры Павловой — показательна и образцова. Ее муж, сам поэт, Михаил Поздняев, рассказывает, что когда Вера принесла свои стихи в редакцию журнала, где он тогда работал, его, человека циничного и начитанного, поразило, что она пишет так, как будто до нее русских стихов вообще никто не писал. Только не в смысле дилетантского выборматывания азов версификации, а как вполне сложившейся формы собственного слова. Поэзия — это всегда свобода. Настоящая поэзия не может не шокировать своим выходом “по ту сторону добра и зла”. Той мистической глубиной, на которой человек судит себя и мир без оглядки на внешние приличия. Предельная свобода лаконичных и законченных, как выдох, стихов Веры Павловой была воспринята многими читателями и слушателями как эпатаж, как эротическое хулиганство, соединение, по бессмертному слову товарища Жданова, отнесенного к Анне Ахматовой, монахини и блудницы в одном лице. Между тем, это соединение противоположных тональностей, контрапункт, который и есть любой человек. А в эстетическом плане — то “нарушение приличий”, которое и есть искусство: умение увидеть мир и себя как в первый раз.
— Вера, читая ваши стихи, поневоле задумываешься над "последними вопросами". Так что, сразу извините за глупость, но — что такое любовь?
— Это для начала? Ох. Есть целый ряд вопросов, которые задаешь себе поутру, перед тем как встать, и каждый раз на них заново отвечаешь. Что есть любовь — из этих вопросов. Так же как вопрос: что есть поэзия? Оказалось, что в разном возрасте ответы на эти вопросы совершенно не совпадают. Недавно только открылось, что есть "молочная" любовь, как есть молочные зубы, и любовь "коренная" — и между ними почти ничего общего. Надо было дожить до 33 лет, чтобы сделать это печальное открытие. И что та, "молочная", была только предисловием к настоящей. Обнаружилась дурная бесконечность: одна, другая, пятая, десятая. В "Хабанере со списком" из книжки "Второй язык" я попыталась написать свой "дон-жуанский" или, точнее, "карменский" список. Была такая бравая, озорная идея: вот я вам сейчас всем!. И вдруг оказалось, что это сделать невозможно, что в памяти ничего не осталось. Что опыт стерся практически бесследно и осталась одна глубокая печаль. Все кончилось плачем по утраченному времени, по тому, что близость оказалась приблизительной, и путь этот ни к чему не ведет. И я пыталась понять, зачем же все это было нужно, и поняла одну замечательную вещь. Что память не держит ничего лишнего. Все, что не идет к делу — сокращено, оно лишнее. А все случайное, нелепое — и зачем только я это помню? — ждет своего часа. Все замечательно.
"Я их не помню. Я не помню рук, которые с меня срывали платья, а платья — помню. Помню, скольких мук мне стоили забытые объятья, как не пускала мама, как дитя трагически глядело из манежа, как падала, набойками частя, в объятья вечера, и был он свеже — заваренным настоем из дождя вчерашнего и липовых липучек, которые пятнали, не щадя, наряд парадный, сексапильный, лучший и ту скамью, где, истово скребя ошметки краски, мокрая, шальная, я говорила: Я люблю тебя. Кому — не помню. Для чего — не знаю. "— Любовь, растаяв, проросла стихами?
— Путь к себе начался с эротических стихов. Прикладные стихи: я их писала на записочках и оставляла на подушке, уходя от любовников. Вроде того, как самурай, приходя со свидания, тут же писал возлюбленной записку со словами: "Как было классно!", привязывал к цветку, и слуга все это ей относил. Кое что даже вошло в книжку "Небесное животное", где самое древнее стихотворение: "Нежным по нежному писаны лучшие строки: / кончиком языка моего — по твоему небу, / по груди твоей, почерком бисерным, по животу. / Нет же, любимый мой, я написала о
тихом! / Можно губами сотру / твой восклицательный знак?" Оно из тех записок. Характерно, что голос ставился именно на этом. Когда певцу "ставят голос", первая задача — углубить дыхание как можно ниже. Опустить голос. Как говорит моей старшей дочери педагог по пению: "Наташа, опирай на матку!" Как я оперла на матку, так все и зазвучало.— Любовная поэзия стала средством овладения собой как инструментом?
— В вокале что происходит. Есть связки, вот они, в горле. Ты должен как можно более увеличить это звучащее пространство вниз, и тогда голос на столько же уходит вверх. Ты присоединяешь к себе голосом свои собственные органы. И в человеке начинает резонировать, звучать практически всё. В идеале — от пяток до затылка и выше. Вот ты — целый. Ты абсолютно свободна, можешь петь тончайшие вещи. Возникает такой тонкий-тонкий голосовой флажолет, когда вообще непонятно, где звучит и что поет. Ты вся звучишь. У поэта — все то же самое, понимаемое как метафора.
"Не просто из тишины — из недопустимости речи, из чувства, что речи нужны затем, чтобы чувства калечить, из муки, что слово — не меч разящий, но выстрел картечью, из страха, что всякая речь — симптом недержания речи, — высовывается строка, как яблоко из червяка. " "Понять свою архитектуру, на коже вычертить чертеж и выяснить: губа не дура, рука не дура, грудь не дура, натура — та совсем не дура, коль скоро в ногу с ней идешь. Понять себя как партитуру и выяснить: не хватит кож".— Но каково это — быть звучанием?
— После того, как ты научился, ты уже не можешь не петь. Это уже твой образ жизни. Если ты два дня не писал стихи, ты болен физически. У тебя ничего не работает, ты умираешь, тебе отказывает организм. И все это происходит с такой неотвратимостью, что тошно. Когда ты поймешь, что ничего нет, кроме этой ямы, тогда только ты начинаешь из нее вылезать.
— Насколько этот внутренний голос совпадает с внешним?
— Ни насколько. Произнося стихи вслух перед людьми, я испытываю жуткие мучения, после этого у меня болит все тело, я чувствую, что этим я стихи< предаю. Как если бы, имея перед собой всю партитуру, что-то пищать из нее тонким голосом. Партитура — не горизонтальна, она аккорд, звучащий одновременно. У Софьи Губайдулиной есть отличный хор на стихотворение то ли Айги, то ли Цветаевой, не помню, где каждый из исполнителей поет по одному слову, а все стихотворение звучит сразу — аккордом. Одновременно. Стихотворение — восходящая лестница, идущая вниз. Оно должно быть — сразу.