Шрифт:
Он оттолкнул её от себя и встал на ноги; она осталась на песке, уткнувшись головой в колени. Парень долго смотрел на неё сверху вниз, и глаза его были суровы, а брови нахмурены. Потом он сказал ей:
— Ну… прощай!
— Прощай! — ответила она, подняв голову к нему.
— Поцелуемся напоследок-то… — предложил он.
Она встала и прижалась к его груди, бросив свои руки на плечи ему. Он истово поцеловал её в губы, в щёки и сказал, снимая её руки с плеч своих:
— Завтра уйду… прощай! Дай бог счастья тебе… За Сашку Никонова, надо быть, выдадут тебя… Он смирный парень… только дурковат, да слаб… немощной какой-то… Прощай!
И он пошёл прочь от неё. Она обратила вслед ему своё лицо, красное и распухшее от слёз, и ещё раз крикнула, как будто с надеждой на что-то:
— Стёпа!
— Ну? — обернулся он к ней.
— Прощай!
— Прощай!.. — громко ответил он и скрылся среди ив.
А она снова села на песок и беззвучно заплакала.
По прежнему сыпались жёлтые листья с дерев, и спокойная река отражала в себе ясное небо, деревья, берег и эту девушку.
Овцы подошли близко к ней и уставились на неё своими круглыми, всегда покорными глазами, точно недоумевая, как может эта девушка, такая сильная, так больно бившая их прутом, — как она может плакать?
Финоген Ильич
Полем, по грязной осенней дороге, шёл высокий, бородатый мужик, согнувшись под тяжестью большого мешка на спине. Сосредоточенно глядя себе под ноги, он крупно шагал по грязи и, прислушиваясь к топоту лошадиных ног сзади его, думал: «Кто это там едет?»
А в полуверсте за ним, с каждой минутой всё настигая его, ехал на маленькой тележке человек в тёплой короткой куртке и в старой измятой шляпе котелком, рыжеусый, бритый, с маленькими серыми глазками. Помахивая кнутом над крупом своей сытой пегой лошадки, он зорко смотрел на мужика впереди себя и дальше на тёмные избы, рассыпанные по песчаному холму, и на хвойный лес за избами. И сзади этих двух живых точек на пустынном поле стояла высокая стена чернолесья, упираясь вершиной в серое небо; а слева и справа от них, между двух лесов, тянулась холмистая бурая равнина, кое-где украшенная зелёными коврами озимей.
Когда морда пегой лошадки поравнялась с плечами мужика, человек, правивший ею, приподнял над головой свою шляпу и ласково крикнул мужику:
— Мир дорогой!
Мужик, не останавливаясь, повернул голову и, посмотрев на проезжего, ответил:
— Бог спасёт.
— Здравствуйте… Финоген Ильич!
Теперь мужик остановился, ещё раз внимательно осмотрел проезжего большими угрюмыми глазами и сказал:
— Здравствуйте… не признаю что-то…
— А я вот признал вас.
— Та-ак, — протянул мужик и, наморщив лоб, пошёл сзади тележки, опустив голову.
— Картошку рыть ходили? — спросил проезжий.
— Её… картошку.
— Далеконько!
— Что поделаешь?
— Вы положьте мешок-то ко мне… да и сами садитесь, — подвезу вас… Тпру!
Лошадь остановилась, мужик свалил с плеч мешок в тележку, а потом сам взобрался на неё, — взобрался, сел рядом с рыжеусым человеком и тогда уж сказал ему:
— Вот спасибо!.. А то здорово я наломал хребет-то…
— Ну, а как — не признаёте всё меня?
— Да мельтешится что-то в голове… будто видал где… обличье-то ваше знакомо.
— Как не знакомо! Лет пятнадцать шабрами были, Финоген Ильич… — И проезжий усмехнулся в лицо мужику некрасивой и кривой усмешкой.
— О? — воскликнул мужик. — Неужто — Лохов-бобыль?
— Он самый… хе-хе!
— Та-ак! Вот оно что… Стало быть… н-да…
— Самый я Мотька-бобыль и есть.
— Вот-вот! Мотька… как же! помню…
Угрюмые глаза мужика усмехались, осматривая сидевшего рядом с ним человека.
— А теперь уж я — Матвей Петров Лохов, — внушительно и с важностью в голосе сообщил бывший Мотька и покрутил свои редкие, как у кота, усы.
— Вышел, значит, в люди? — спросил его Финоген.
— Вполне. Службу кончил… звание имею — ферверкер… Я давно кончил… вот уж слишком четыре года в людях служил…
— В работниках?
— Зачем? Я грамотный, — на что мне в работники идти?