Шрифт:
Лютова Клим встретил ночью на улице, столкнулся с ним на углу какого-то темненького переулка.
— Извините.
— Ба! Это — ты? — крикнул Лютов так громко, что заставил прохожих обернуться на него, а двое даже приостановились, должно быть, ожидая скандала. Одет Лютов был в широкое расстегнутое пальто с меховым воротником, в мохнатую шапку, острая бородка делала его похожим на один из портретов Некрасова; Клим сказал ему это.
— Лестно, другие за сумасшедшего принимают. К Тестову идем? Извозчик!
И через четверть часа он, развалясь на диване, в кабинете трактира, соединив разбегающиеся глаза на лице Самгина, болтал, взвизгивая, усмехаясь, прихлебывая дорогое вино.
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет — Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю, что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал, что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, чорт с тобой!
Закрыв глаза, он помолчал несколько секунд, вскочил и налил вина в стакан Клима.
— Впрочем — ничего я не думал, а просто обрадовался человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, чорт их побери. Самцы самочек опевают. Мы с ним, Туробоевым, тоже самцы, а петь нам — некому. Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел он мне пуще овода. Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.
Он крепко потер пальцами неугомонные глаза свои, выпил вино и снова повалился на диван.
— Я и перебрался к Туробоеву. Люблю таких. «Яко смоковница бесплодная, одиноко стояща, и тени от нее несть» — переврал? Умиляет меня его сознание обреченности своей, готовность погибнуть. Не верит «ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай», не может верить! Поучительно. И — обезоруживает. А кругом — мужики шевелятся, — продолжал он, тихонько смеясь. — Две деревни переселяться собрались, какие-то сектанты, вроде духоборов, крепкоголовые. Третья деревня чуть не вся под судом за поджог удельного леса, за убийство лесника.
Самгин спросил его: где Алина?
— Там, в Париже, — ответил Лютов, указав пальцем почему-то в потолок. — Мне Лидия писала, — с ними еще одна подруга… забыл фамилию. Да, — мужичок шевелится, — продолжал он, потирая бугристый лоб. — Как думаешь: скоро взорвется мужик?
— Революция неизбежна, — сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время писать этому плохому актеру, а ему — не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил, как будто обжигаясь:
— Ты, Самгин, держишь себя в кулаке, ты — молчальник, и ты не пехота, не кавалерия, а — инженерное войско, даже, может быть, генеральный штаб, чорт!
Клим взглянул на него, недоверчиво нахмурясь, но убедился, что Лютов изъясняется с той искренностью, о которой сказано: «Что у трезвого на уме, у пьяного — на языке». Он стал слушать внимательнее.
— А я — жертва. И Туробоев. Он — жертва остракизма истории, я — алкоголизма. Это нас и сближает. И это — не смешно, брат, нет!
Вскочив с дивана, он забегал по кабинету, топая так, что звенели стаканы и бутылки на столе.
— Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое, знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что ли. И много других, всё отличные люди, то есть действующие от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.
Истерически хохотнув, Лютов подскочил к столу, чокнул стаканом о стакан Клима и возгласил:
— За здоровье простейших русских баб! Знаешь, эдаких: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».
Залпом выпив вино, он бросил стакан на поднос:
— Откровенно говоря — я боюсь их. У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат! Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
Он сел рядом с Климом, обнял его за шею.
— Ты хладнокровно, без сострадания ведешь какой-то подсчет страданиям людским, как математик, немец, бухгалтер, актив-пассив, и чорт тебя возьми!