Шрифт:
«Как неестественно и подозрительно изменяются люди!»
Варвара присматривалась к неожиданной нахлебнице своей сквозь ресницы и хотя молчала, но Клим видел, что она нервничает. Маракуев сосредоточенно пил чай, возражал нехотя; его, видимо, смущал непривычный костюм, и вообще он был настроен необычно для него угрюмо. Никто не мешал Сомовой рассказывать задорным и упрямым голоском.
— В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
Маракуев проворчал что-то невнятное о сектантстве.
— Ах, оставьте! — воскликнула Сомова. — Прошли те времена, когда революции делались Христа ради. Да и еще вопрос: были ли такие революции!
— Ну-у, — протянул Маракуев и безнадежно махнул рукою.
— Да, неверующий, — повторила Сомова, стукнув по столу кулачком, очень похожим на булку, которая почему-то именуется розан.
Все замолчали. Тогда Сомова, должно быть, поняв, что надоела, и обидясь этим, простилась и ушла к себе в комнату, где жила Лидия. Маракуев провел ладонью по волосам, говоря:
— Черствеют люди от марксизма.
— Вы давно знакомы с нею? — спросила Варвара Клима.
— С детства.
— Она очень умная?
— Как видите, — сказал Клим и тоже простился, В конце концов Сомова оставила в нем неприятное впечатление. И неприятно было, что она, свидетель детских его дней, будет жить у Варвары, будет, наверное, посещать его. Но он скоро убедился, что Сомова не мешает ему, она усердно готовилась на курсы Герье, шариком каталась по Москве, а при встречах с ним восхищенно тараторила:
— Какой сказочный город! Идешь, идешь и вдруг почувствуешь себя, как во сне. И так легко заплутаться, Клим! Лев Тихомиров — москвич? Не знаешь? Наверное, москвич!
— Почему? — спросил Самгин, забавляясь ее болтовней.
— Заплутался.
— Ты не москвичка, а тоже заплуталась: читаешь «Историю материализма» и «Философию мистики» Дюпреля.
— Все надобно знать, голубчик.
— Мне кажется, что умные книги обесцвечивают женщину, — сухо заметила Варвара. Сомова, задумчиво глядя на нее, дернула свою косу.
— Это доказывал один профессор в Цюрихе, антифеминист… как его? Не помню. Очень сердитый дядя! Вообще швейцарские немцы — сердитый народ, и язык у них тоже сердитый.
При каждой встрече она рассказывала Климу новости: в одном студенческом кружке оказался шпион, в другом — большинство членов «перешло в марксизм», появился новый пропагандист, кажется — нелегальный. Глаза ее счастливо блестели. Клим видел, что в ней кипит детская радость жить, и хотя эта радость казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями, домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
Она говорила о студентах, влюбленных в актрис, о безумствах богатых кутил в «Стрельне» и у «Яра», о новых шансонетных певицах в капище Шарля Омона, о несчастных романах, запутанных драмах. Самгин находил, что говорит она не цветисто, неумело, содержание ее рассказов всегда было интереснее формы, а попытки философствовать — плоски. Вздыхая, она произносила стертые фразы:
— Страдания — неизбежная тень любви.
Рассказывая, Варвара напоминала Климу Ивана Дронова, но нередко ее бесконечные истории о слепом стремлении друг к другу разнополых тел создавали Самгину настроение, которым он дорожил. Было поучительно и даже приятно слышать, как безвольно, а порою унизительно барахтаются в стихийной суматохе чувственности знаменитые адвокаты и богатые промышленники, молодые поэты, актрисы, актеры, студенты и курсистки. Охотно верилось, что все это настоящая правда ничем не прикрашенной жизни, которая хотя и допускает красиво выдуманные мысли и слова, но вовсе не нуждается в них. И, наконец, приятно было убеждаться, что все это дано навсегда и непобедимо никакими дьяконами, ремесленниками и чиновниками революции, вроде Маракуева. Вспоминались слова Макарова о «не тяжелом, но губительном владычестве женщины» и вычитанная у князя Щербатова в книге «О повреждении нравов» фраза: «Жены имеют более склонности к самовластию, нежели мужчины». Вспоминая эти слова, Клим смотрел в лицо Варвары и внутренне усмехался.
Он видел, что Варвара влюблена в него, ищет и ловко находит поводы прикоснуться к нему, а прикасаясь, краснеет, дышит носом и розоватые ноздри ее вздрагивают. Ее игра была слишком грубо открыта, он даже говорил себе:
«Надо прекратить это».
Прекратить следовало еще и потому, что Маракуев все более мрачнел, а Клим не мог не думать, что это именно он омрачает веселого студента.
Но, подчиняясь темному любопытству, которое сгущалось до насилия над его волей, Клим не прекращал свиданий с Варварой, и ему все более нравилось говорить с нею небрежным тоном, смущать ее своей холодностью. Она уже явно ревновала его к Сомовой и, когда он приходил к ней, угощала его чаем не в столовой, куда могла явиться нахлебница, а в своей уютненькой комнате, как бы нарочито приспособленной для рассказов в духе Мопассана. На стенах, среди темных квадратиков фотографий и гравюр, появились две мрачные репродукции: одна с картины Беклина — пузырчатые морские чудовища преследуют светловолосую, несколько лысоватую девушку, запутавшуюся в морских волнах, окрашенных в цвет зеленого ликера; другая с картины Штука «Грех» — нагое тело дородной женщины обвивал толстый змей, положив на плечо ее свою тупую и глупую голову.
Наблюдая волнение Варвары, ее быстрые переходы от радости, вызванной его ласковой улыбкой, мягким словом, к озлобленной печали, которую он легко вызывал еловом небрежным или насмешливым, Самгин все увереннее чувствовал, что в любую минуту он может взять девушку. Моментами эта возможность опьяняла его. Он не соблазнялся, но, любуясь своей сдержанностью, все-таки спрашивал себя: «Что мешает? Лидия? Маракуев?»
Дошло до того, что Сомова спросила:
— Ты, что же — не видишь, что по тебе девушка сохнет?