Шрифт:
И, должно быть, скушав осетрину, снова увещевал басок:
— В быстрой смене литературных вкусов ваших все же замечаем — некое однообразие оных. Хотя антидемократические идеи Ибсена как будто уже приелись, но место его в театрах заступил Гамсун, а ведь хрен редьки — не слаще. Ведь Гамсун — тоже антидемократ, враг политики…
— Но герой его, Карено, легко отказался от своих идей в пользу места в стортинге, — вставил ленивый голос.
— Вот, вот! То-то и есть — что отказался, как и у нас многие современные разночинцы отказываются, бегут общественной деятельности ради личного успеха, пренебрегая заветами отцов и уроками революции…
— Ну, что там: заветы, уроки Дан завет новый: enrichissez-vous — обогащайтесь! Вот завет революции…
— Это вы — иронически? Ленивый начал говорить сердито:
— Э, какая тут ирония! Все — жрать хотят.
— В ущерб своему человеческому достоинству…
— Вы, Нифонт Иванович, ветхозаветный человек. А молодежь, разночинцы эти… не дремлют! У меня письмоводитель в шестом году наблудил что-то, арестовали. Парень — дельный и неглуп, готовился в университет. Ну, я его вызволил. А он, ежа ему за пазуху, сукину сыну, снял у меня копию с одного документа да и продал ее заинтересованному лицу. Семь тысяч гонорара потерял я на этом деле. А дело-то было — беспроигрышное.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ яркокрасного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирской вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
Его слушали плешивый человек с сизыми ушами, с орденом на шее и носатая длинная женщина, вся в черном, похожая на монахиню.
Человек с орденом сказал, вставая:
— Будем смотреть это всё, я и мой инженер, — а женщина спросила звонко и сердито:
— Тюда нюжни дольго поиехат?
— Ну, чего там долго! Четверо суток на пароходе. Катнем по Волге, Каме, Белой, — там, на Белой, места такой красоты — ахнешь, Клариса Яковлевна, сто раз ахнешь. — Он выпрямился во весь свой огромный рост и возбужденно протрубил:
— Я государству — не враг, ежели такое большое дело начинаете, я землю дешево продам. — Человек в поддевке повернул голову, показав Самгину темный глаз, острый нос, седую козлиную бородку, посмотрел, как бородатый в сюртуке считает поданное ему на тарелке серебро сдачи со счета, и вполголоса сказал своему собеседнику:
— На чай оставил три пятака, боров! Самарский купец из казаков уральских. Знаменито богат, у него башкирской земли целая Франция. Я его в Нижнем на ярмарке видал, — кутнуть умеет! Зверь большого азарта, картежник, распутник, пьяница.
— Мамонтам этим пора бы вымереть.
— Вымрут… Скоро.
Освобожденный стол тотчас же заняли молодцеватый студент, похожий на переодетого офицера, и скромного вида человек с жидкой бородкой, отдаленно похожий на портреты Антона Чехова в молодости. Студент взял карту кушаний в руки, закрыл ею румяное лицо, украшенное золотистыми усиками, и сочно заговорил, как бы читая по карте:
— Ты, Борис, прочитай Оскара Уайльда «Социализм и душа человека».
— Я уже читал, — тихо, виновато ответил скромный.
— Помнишь у него: «Бедные своекорыстнее богатых».
— Это — парадокс…
— Парадокс, — это, брат, протест против общепринятой пошлости, — внушительно сказал студент, оглянулся, прищурив серые, холодненькие глаза, и добавил:
— Парадокс надо понимать не как искажение, но как отражение.
Он мешал Самгину слушать интересную беседу за его спиной, человек в поддевке говорил внятно, но гнусавенький ручеек его слов все время исчезал в непрерывном вихре шума. Однако, напрягая слух, можно было поймать кое-какие фразы.
— Столыпина я одобряю; он затеял дело доброе, дело мудрое. Накормить лучших людей — это уже политика европейская. Все ведь в жизни нашей строится на отборе лучшего, — верно?
Кто-то насмешливо крикнул:
— Рассыпался ваш синдикат «Гвоздь», ни гвоздя не осталось!
— Ошибаешься, Степан Иваныч, не рассыпался, а — расширился, теперь это — «Проволока».
— Продруд, Продрусь…
— Вот — в Германии, Петр Васильич, накормили лучших-то социал-демократов, посадили в рейхстаг: законодательствуйте, ребята! Они и сидят и законодательствуют, и всё спокойно, никаких вспышек.