Шрифт:
«Их мысли знакомы мне, возможно, что они мною рождены и посеяны», — не без гордости подумал Клим Иванович. Но тут он вспомнил «Переписку» Гоголя, политическую философию Константина Леонтьева, «Дневники» Достоевского, «Московский сборник» К. Победоносцева, брошюрку Льва Тихомирова «Почему я перестал быть революционером» и еще многое. В эту минуту явилась необходимость посетить уборную, она помещалась в конце коридора, за кухней, рядом с комнатой для прислуги. Самгин поискал в столовой свечу, не нашел и отправился, держа коробку спичек в руках. В коридоре кто-то возился, сопел, и это было так неожиданно, что Самгин, уронив спички, крикнул:
— Кто это?
Ему ответили вполголоса, но густо:
— Это — я, Клим Иваныч, я, Миколай. Вспыхнула спичка, осветив щетинистое лицо, темную руку с жестяной лампой в ней.
— Лампу заправляю. Водопроводчики разбили стеклянную-то.
— Ах, это — вы? Я вас не узнал.
— Бороду обрил.
Сидя в уборной, Клим Иванович Самгин тревожно сообразил: «Свидетель безумных дней и невольного моего участия в безумии. Полиция возлагает на дворников обязанности шпионов, — наивно думать, что этот — исключение из правила. Он убил солдата. Меня он может шантажировать».
Когда Самгин вышел в коридор — на стене горела маленькая лампа, а Николай подметал веником белый сор на полу, он согнулся поперек коридора и заставил домохозяина остановиться.
— Снова в городе? — спросил Самгин.
— Да, вот — вернулся. В деревне, Клим Иваныч, тяжело стало жить, да и боязно.
— Почему же?
— Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года погнали, а шабра — умнейший, спокойный был мужик, — так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «бывало — сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с земли, а теперь вот…»
В коридоре стоял душный запах керосина, известковой пыли, тяжелый голос дворника как бы сгущал духоту. Чтоб пройти в комнату, нужно, чтоб Николай посторонился, — он стоял посредине коридора, держа в руке веник, а пальцами другой безуспешно пытаясь застегнуть ворот рубахи. Лампа, возвышаясь над его плечом, освещала половину угловатого, костлявого лица. Без бороды лицо утратило прежнее деревянное равнодушие, на щеках и подбородке шевелились рыжеватые иглы, из-под нахмуренных бровей требовательно смотрели серые глаза, говорил он вполголоса, но как будто упрекая и готовясь кричать.
«Убийца», — напомнил себе Самгин.
— Живут мужики, как завоеванные, как в плену, ей-богу! Помоложе которые — уходят, кто куда, хоша теперь пачпорта трудно дают. А которые многосемейные да лошаденку имеют, ну, они стараются удержаться на своем горе.
«Возможно, что он считает меня виновником чего-то», — соображал Самгин.
— Фабричные, мастеровые, кто наделы сохранил, теперь продают их, — ломают деревню, как гнилое дерево! Продают землю как-то зря. Сосед мой, ткач, продал полторы десятины за четыреста восемьдесят целковых, сына обездолил, парень на крахмальный завод нанялся. А печник из села, против нас, за одну десятину взял четыреста…
— Вы давно здесь? — спросил Самгин.
— С весны. Варвара Кирилловна, спасибо ее душе, сразу взяли меня. Здесь, конечно, нет-нет да и услышишь человечье слово, здесь люди памятливы, пятый год не забывают. Боялся я, соседи не вспомнили бы чего-нибудь про меня, да — нет, ничего будто. А полиция, в этом квартале, вся новая, из Петербурга. Она, конечно, требует сведениев от нас, дворников, да — ведать-то нечего, обыватель тихо живет. Акушеркин сын недавно явился, студент, помните? Девять месяцев сидел, да сослали, ну — мать отхлопотала. Недавно Лаврушку на улице встретил, одет жуликовато, в галстуке; сказал, что учится где-то. Похоже, что врет.
Понизив голос, Николай спросил:
— А не знаете, товарищ Яков — цел?
— Не знаю, — решительно ответил Самгин и, шагнув вперед, заставил Николая прижаться к стене.
«Или — шпион, или — считает меня… своим человеком», — соображал Клим Иванович, закурив папиросу, путешествуя по гостиной, меланхолически рассматривая вещи. Вещей было много, точно в магазине. На стенах приятно пестрели небольшие яркие этюды маслом, с одного из них смотрело, прищурясь, толстогубое бритое лицо, смотрело, как бы спрашивая о чем-то. На изящной полочке стояло десятка полтора красиво переплетенных в сафьян книжек: Миропольского, Коневского, стихи Блока, Сологуба, Бальмонта, Брюсова, Гиппиус, Вилье де-Лиль Адан, Бодлер, Верлен, Рихард Демель, «Афоризмы» Шопенгауэра.
«Да, — ответил Клим Иванович, — в Москве я не могу жить».
И — вздохнул, не без досады, — дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над широкой тахтой — копия с картины Франца Штука «Грех» — голая женщина в объятиях змеи, — Самгин усмехнулся, находя, что эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек. Вспомнил чью-то фразу: «Женщины понимают только детали». Затем он подумал, что Варвара довольно широко, но не очень удачно тратила деньги на украшение своего жилища. Слишком много мелочи, вазочек, фигурок из фарфора, коробочек. Вот и традиционные семь слонов из кости, из черного дерева, один — из топаза. Самгин сел к маленькому столику с кривыми позолоченными ножками, взял в руки маленького топазового слона и вспомнил о семерке авторов сборника «Вехи».