Леви Владимир Львович
Шрифт:
Музыка к кинофильму
Нет грусти. Хруст костей. Кадят реторты. Кавалергарды громоздят гробы на грудь горбуньи. Грумы-септаккорды стремглав промчались на призыв трубы.
Игра остра. Магистр-администратор, затраты страсти сократив, срастил гротеск и пастораль, и страх кастратов соединил с безумием горилл.
А в партитуре дротики и копья,
и колоколу некуда упасть,
и драит хвост дракон, и шлет Прокофьев
ему бемоль в разинутую пасть.
Я садился в Поезд Встречи. Стук колес баюкал утро. Я уснул. Мне снились птицы. Птицеруки, птицезвуки опускались мне на плечи. Я недвижен был, как кукла. Вдруг проснулся. Быть не может. Как же так, я точно помню.
Я садился в Поезд Встречи. Еду в Поезде Разлуки. Мчится поезд, мчится поезд сквозь туннель в каменоломне.
Кто ты такой? Незанятое место. Сквозняк. Несвязных образов поток. Симфония без нот и без оркестра. Случайный взгляд. Затоптанный цветок.
Толпа сырая собственной персоной: слияние святого, подлеца и сироты — под оболочкой сонной потертого гражданского лица.
А глаз твоих седых никто не видит и это тело как бы не твое, и душит чья-то боль, и бьет навылет чужих зрачков двуствольное ружье.
Как важно знать, что ничего не значишь, что будучи при всем, ты ни при чем, что душу превратил в открытый настежь гостиный дом с потерянным ключом.
Кто здесь не ночевал, кто не питался, кто не грешил?.. Давно потерян счет. А скольких ты укоренить пытался, уверенный, что срок не истечет?
Казалось иногда, что жизнь приснится — еще чуть-чуть — и сам себя простишь, но сны в глаза вонзались, как ресницы, когда под ветром на горе стоишь, и мчались облака, летели дроги сквозь мельтешенье знаков путевых, и гнал толпу всесильный Бог Дороги, не отличая мертвых от живых.
Инициал
В бытность студентом-медиком на обязательной практике под руководством На-Босу-Голову, преподавателя гинекологии, носившего лысину девственной чистоты, а на ней шапочку, смахивающую на ботинок короля Эдуарда, помните? — был король, только не помню чей и не помню был ли, — так вот, под присмотром На-Босу-Голову я делал аборты.
Во всех прочих случаях, объяснял нам На-Босу-Голову, искусственное прерывание жизни называют убийством. А самых маленьких можно.
Я их выковыривал штук по пять, по шесть в сутки, иногда по десятку.
Уже на второй день я стал виртуозом.
«Музыкальные руки, — сказал мне На-Босу-Голову, — у тебя музыкальные руки».
В то время я увлекался геральдикой и поэзией Шелли, любил Пушкина, Рильке, а они шли, разноликие, разнопышные, разношерстные, ложились под мясорубку, веером раздвигали ляжки.
(Потом накидывали простыню. Шелест поникших крыльев…)
Я ничего не видел кроме я ничего не видел кроме я ничего не видел, но там, в пространстве, там цель была — там творился Инициал, подлежавший…
Сперва вы чувствуете сопротивление плоти, отчаянное нежное сопротивление — плоть не хочет впускать железку, но вы ее цапаете востроносым корнцангом, плоть усмиряется, вы раоотаете.
Странно все же, как целое человечество умудрилось пройти сквозь твое тесное естество.
«Ни одного прободения, — удивлялся На-Босу-Голову, — ну ты даешь, парень, ты вундеркинд, ей-богу, хорошо, что тебя не выковыряли».
После сорокового я это делал закрыв глаза.
Самое главное — не переставать слышать звук работающего инструмента: хлюп-хлюп, а потом… Простите, я все же закончу: сперва хлюп-хлюп, а потом скрёб-скрёб, вот и все, больше не буду.
«Уже в тазике, уже в тазике, — приговаривал добрый На-Босу-Голову, утешая хорошеньких, — у тебя была дочка, в следующий раз будет пацан, заделаем пацана».
Я ничего не слышал кроме я ничего не слышал.
Но один раз кто-то пискнул.
В теплом красном кишмише шевелился Инициал. Он хотел выразить идею винта формулой музыкального тяготения, его звали Леонардо Моцартович Эйнштейн.
Я есмь — не знающий последствий слепорожденный инструмент, машина безымянных бедствий, фантом бессовестных легенд. Поступок, бешеная птица, слова, отравленная снедь. Нельзя, нельзя остановиться, а пробудиться — это смерть.
Я есмь — сознание. Как только уразумею, что творю, взлечу в хохочущих осколках и в адском пламени сгорю.
Я есмь — огонь вселенской муки, пожар последнего стыда. Мои обугленные руки построят ваши города.
Вселенная горит. Агония огня рождает сонмы солнц и бешенство небес. Я думал: ну и что ж. Решают без меня. Я тихий вскрик во мгле. Я пепел, я исчез. Сородичи рычат и гадят на цветы, кругом утробный гул и обезьяний смех. Кому какая блажь, что сгинем я и ты? На чем испечь пирог соединенья всех, когда и у святых нет власти над собой? Непостижима жизнь, неумолима смерть, а искру над костром, что мы зовем судьбой, нельзя ни уловить, ни даже рассмотреть…