Сборник
Шрифт:
«Я доехал до станции поездом, дальше ехал где автобусом, где на грузовых попутках за бутылку водки (денег не спрашивали, а только – бутылку). Приехал в Петровский Ям, стал добираться до Троицкого села, где в ссылке жил о. Арсений, – никто такого села не знает; одного шофера спрашиваю, другого, третьего, отвечают: «Не знаем». Наконец один из пожилых водителей сказал: «Знаю село Троицкое, колхоз там огромный, называется «Ильич», название «Троицкое» давно забыли. На машине надо добираться: километров 90–110 будет, меньше чем за две бутылки на попутках не возьмут. Иди к парикмахерской, там завсегда нашего брата много толпится, обрастут дома, а сюда приедут и стригутся».
Купил четыре бутылки водки, положил в сумку и пошел искать машину; и действительно, у парикмахерской нашел шофера из колхоза «Ильич», договорились: товар погрузит – и поедем. Запросил три бутылки водки, потом подумал и сказал: «Ладно, за две отвезу». Забрался в машину, брезент шофер бросил, я уселся, и мы поехали. Время от времени молился о благополучии поездки. Три часа ехали большаком, дорога всего меня измотала, от тряски на ухабах все бока избил. Приехали. Вылез из машины, качаюсь, устал от непривычной езды; время уже к шести подошло, надо пристанище найти. Спросил водителя. «Да иди в любой дом, пустят, только с бабой говори, а не с мужиком, – баба деньги возьмет, а мужик водку потребует, а бабы у нас терпеть не могут, когда мужик выпивши».
Пошел по селу, дома большие, красивые, высокие. Подошел к приглянувшемуся дому, постучал. Вышла хозяйка – женщина лет двадцати, осмотрела меня и спрашивает: «Чего надо-то?» Говорю: «Пристанища дней на пять». – «Ладно, входи», – и цену назначила. Лето в этом году стояло жаркое, хозяйка сказала: «В холодной тебя положу на сенном матраце». Вошел, умылся, смотрю – в красном углу икона висит, перекрестился и пошел на холодную половину дома. Хозяйку звали Любой. После того как перекрестился, внимательно посмотрела на меня и сказала: «Ты небось, Александр, голодный, садись, на стол соберу». Стал отказываться, неудобно. Собрала на стол; я встал, «Отче наш» прочел и сел на лавку у стола. Крынку топленого молока, ватрушки с грибами, щи капустные на стол Люба поставила и радушно, доброжелательно рассказывала о своей семье и меня расспрашивала.
Откровенно сказал, зачем приехал; спросил, где церковь, кладбище. Люба слышала об о. Иларионе. Кладбище осталось, а церковь давно сгорела; об о. Иларионе от матери и бабушки слышала, рассказывали – хороший священник был, все село его любило. «Отведу завтра к матери, дочка моя у нее сейчас; поговоришь и узнаешь, что надо». Смотрел я на Любу, и настоящая красота русской женщины поразила меня и заворожила. Люба вдруг вспыхнула, одернула сарафан, надетый поверх кофточки, и сказала: «Чего уставился, женщин, что ли, не видал? Иди ложись, отдохни; к ужину разбужу», – и ушла.
Пошел, лег на сенник и крепко уснул. Проснулся от того, что кто-то толкал меня, говоря: «Дядя, дядя! Вставай ужинать, мама на стол поставила!» Около меня стояла девочка чуть больше двух лет, ударяя кулачком в плечо. Недоуменно смотрел я на нее, потом сообразил, где нахожусь, и пошел ужинать. В комнате были только Люба и дочка Нина, а где же муж? Спросил, ожидая, что он тоже будет. Люба неопределенно махнула рукой, сказав: «Расспрашивать приехал? Садись, ешь!»
Утром она отвела меня на кладбище – погост. Кладбище, как все деревенские, заросло травой, холмики расплылись, многие кресты истлели, некоторые могилы окружала тесовая ограда и стояли кресты-голубцы, покрытые голубой краской. Ходил я долго, осматривая каждый холмик, кресты с надписями, но так и не нашел могилы о. Илариона. Проходил часа четыре, солнце невыносимо пекло, побрел домой. Дом был пуст; взял книжку, стоявшую на полке, сел на крыльцо и стал читать, увлекся; услышал Любин голос: «Дай в дом войти, ишь ты, всю дверь загородил!» Взглянув на Любу, снова поразился ее русской красоте. Словно прочитав мои мысли, проходя, тщательно отстранилась и вошла в дом. Обедали вдвоем, молча, я стеснялся есть. Любовь заметила: «Ты не в Москве в гостях, а в деревне, чего стеснение наводишь? Ешь!» – «Люба! А где твой муж?» – вновь спросил я. «Опять спрашиваешь? Ну, отвечу. За большими рублями погнался, уехал в Якутию, в город Мирный алмазы добывать, другую завел, написал – не вернется. Вот так и живу одна с Ниной, в колхозе работаю, мама за дочкой смотрит. Но не горюю, не одна я такая в колхозе. Глупая была, совсем девчонка, среднюю школу здесь кончила, а он тут как тут! Выскочила замуж, а он взял и уехал, да любви и не было. И зачем тебе рассказываю, сама не знаю. Ты в дом вошел, перекрестился, значит, в Бога веришь, а я – некрещеная. Верю в Бога и каждый день молюсь, мать и бабушка верующие, еще священника о. Илариона помнят, многому у него научились. Завтра к моим отведу, может, что и вспомнят?»
Унесла тарелки в угол около печки, вымыла и ушла на работу. На другой день отвела к матери и бабушке. Матери было лет сорок, бабушке за шестьдесят. Обрадовались, услыхав, что приехал узнать об о. Иларионе. Разговорились, и бабушка даже вспомнила о. Арсения, жившего двадцать пять лет тому назад через три дома от них.
Все подробно записал и сейчас расскажу. Говорили обе женщины об о. Иларионе с большим почтением, рассказывали и о влиянии, оказанном им на односельчан. Помнили его смерть, закрытие храма. Отец Иларион служил в храме Святой Троицы до сентября 1941 г., службы совершал ежедневно. Прихожан стало меньше, в воскресные дни в храм приходило человек 20–30, причастников бывало пять–восемь человек, в будние дни в храме было не больше трех–четырех прихожан, старушки и старики. Колхоз был большой, председатель – жестокий, требовавший обязательного выхода на работу; если кто-то оказывался в рабочий день в храме, грозили неприятности, а о. Илариону председатель делал выговор и грозил закрытием церкви.
В сентябре 1941 г., числа женщины не помнили, в воскресный день при совершении литургии о. Иларион собирался приобщать причастников. В храм вошли, не снимая шапок, четверо агентов НКВД; расталкивая стоящих, поднялись на амвон, хотели вырвать чашу с Пречистыми Дарами: один из пришедших вошел в царские врата и тянул руки к чаше. Отец Иларион оттолкнул его и успел потребить Святые Дары; вошедший вырвал чашу и бросил на престол. Другой стал в Царских вратах и, обращаясь к прихожанам, сказал: «Граждане! Расходитесь, церковь закрывается, поп арестован, он – враг народа».
Все четверо вошли в алтарь и подошли к о. Илариону, он спокойно стоял, только попытался поставить лежавшую на престоле чашу; перекрестился, перекрестил всех стоящих, начал медленно оседать на пол и упал. Приехавшие попытались его поднять, но он был мертв. Посовещавшись между собой и мерзко выругавшись, сказали: «Поп ваш помер, хороните, он нам теперь не нужен», – и уехали, не закрыв и не опечатав храм.
Обмыли старушки тело о. Илариона и на другой день похоронили без отпевания – отпевать некому было. Крест большой дубовый поставили, на могилу народ и сейчас ходит. Память о себе большую у людей оставил, о нем много сельчане друг другу рассказывают. Церковь открытой осталась, прихожане все иконы по домам разнесли, тетя Мавруша антиминс, чашу, дискос и Евангелие к себе взяла. У нас – вот эти иконы бабушка спасла. Через неделю опять приехали из района церковь опечатывать, а она уже пустая была; допрашивали колхозников, кто что взял. Отвечали: не знаем. Обозлились и сожгли церковь, не в селе стояла, а у погоста. Более двадцати лет прошло, а о. Илариона многие еще помнят. Завтра пойдешь на кладбище, могиле о. Илариона поклонишься, помолись об упокоении души его». – Я сказал, что искал и не нашел. – «Ну, завтра вечером из колхоза приду, покажу.