Шрифт:
— Не вмешивайся, ты все испортишь.
— Что испорчу?
«Какой у нее взгляд, — подумала Маша, — это же надо, какой взгляд, только нечего ей так на меня глядеть и вообще пусть оставит меня в покое. Пусть все оставят меня в покое, Хербот, мать, Ханс, университет с его дурацкими лекциями и семинарами, я куда-нибудь уеду; только пусть оставят меня в покое».
Она собрала вещички и побросала в чемодан все подряд, что подвернулось под руку.
— Нельзя же так, — сказала мать, — не можешь ты просто так взять и уйти, просто взять и уйти.
Маша ничего не ответила. Элизабет слышала, как захлопнулась дверь. Мыслей в голове не было никаких, только горло сдавила судорога, грозя задушить. Потом изнутри прорвался какой-то крик. Она никогда не слышала у себя такого голоса. Заглушить свой крик она не могла и втиснула лицо в подушку.
В тот же день Элизабет Бош получила от Якоба Алена письмо, где он писал, что сделал в доме новые окна. Теперь у него просторно и светло. И еще он срубил дерево, чтоб не затеняло террасу.
И в тот же самый день Элизабет Бош начала запираться от людей у себя в квартире, она не открывала ни на стук, ни на звонки, никому. Она стояла у окна, притаясь за гардиной, глядела на улицу и ждала, сама не ведая чего. Прошлое обрушилось на нее, слишком много прошлого: заброшенный поселок в Богемии, мокрая от росы трава, запах мяты и разогретые солнцем валуны. Умирает все, думала женщина, умирает время, умирает небо, лес, поля. И еще, подумала она, раз уж человек приходит в этот мир, должно быть хоть что-нибудь, ради чего стоит жить на земле. Пока муж был жив, он хотел вовремя получать завтрак, обед и ужин, а по субботам после выпивки ложился с ней в постель. Ей это было по нраву. Дети тоже требовали самокат, велосипед, мопед. Но ведь не ради этого живет человек, думала она, господи, не может быть, чтоб только ради этого. И ей вдруг почудилось, будто на свете не осталось больше ни одной живой души, только она, Элизабет, у своего окна.
Вскоре после этого Элизабет Бош увидела во сне, будто под окном у нее стоит Якоб Ален. И выглядит он совсем как ее покойный муж: прищуренные глаза, щетина на лице, бледные губы. Он глядел на нее и молчал. А когда она спросила: «Как поживаешь?» — он протянул руку, ту, без двух пальцев. Тут небо вдруг пожелтело, будто перед грозой. Вороны, подхваченные ветром, обрушились на деревню, словно черный дождь. Она подбежала к Якобу Алену, — а может, это был не Якоб, а ее муж? — но тот отпрянул в желтый предгрозовой свет. Она открыла глаза, и странное чувство ею овладело: будто она раздвоилась. «Они разорвут меня на части», — подумала Элизабет.
Эрна Лаутенбах была человек душевный. Когда у других опускались руки, ее тут-то и осеняла какая-нибудь идея. В свое время, сразу после войны, она чуть не сделалась француженкой. Но Жан, ее военнопленный, после освобождения вернулся к себе в Лион, а ей оставил только мечты, слово «бонжур» и еще «я тебя люблю» по-французски. Когда у Элизабет погиб муж, Эрна ей открылась. Ведь должен был кто-то проследить, чтоб женщина не наложила на себя руки после такого удара. Эрна Лаутенбах некоторое время даже ночевала у Бошей. «C'est la vie, — сказала она как-то вечером. — То-то ты удивляешься. Вы все, небось, думаете, что с нее проку. Темнота, а ведь я говорю по-французски. Bonjour, Элизабет, bonjour, mon ami. Я ведь чуть не уехала во Францию. Проводила бы теперь отпуск на островах, в белом отеле. Мужу я про Жана ничего не рассказывала. И отцу не рассказывала, и матери тоже нет. Только я об этом знаю да он. Взаправдашний француз».
Болтовня почтальонши утешала Элизабет, и под конец она сказала:
— Можешь идти, я ничего с собой не сделаю. Вот если б не дети... А так я ничего плохого не сделаю, можешь идти.
К этой теме она никогда больше не возвращалась. Но с того дня их связывала общая тайна. А вот теперь, когда возник Якоб Ален, хоть и не француз, но все-таки человек с французской фамилией, Элизабет Бош невольно вспомнила про острова и про белый отель, за окном которого кричат чайки, красные и синие, а некоторые даже большие, прямо как канюк.
Элизабет захотелось кого-нибудь расспросить. «Эрна Лаутенбах меня поймет, — подумала она, — поймет да и присоветует что-нибудь». И Элизабет пошла к Эрне.
Лаутенбахи сидели перед телевизором, муж — с бутылкой пива, жена — рядом, без сил после трудного дня. «Вот хорошо, что ты пришла, хочешь пива или, может, стопочку домашней наливки?» Элизабет не хотела ни пива, ни домашней наливки, посидела вместе с ними часок перед телевизором, но когда фильм кончился, так и не решилась начать разговор, хотя хозяин ушел спать, а Эрна сказала ей:
— До чего ж ты исхудала, приходи почаще.
— Хорошо посидели, — ответила Элизабет и ни с того ни с сего добавила: — Время уходит, как вода, обратно не зачерпнешь.
— Да, да, — закивала Эрна, — столько всякого набирается, а ты знай себе крути педали, да в любую погоду, да с газетами и с журналами. Столько всякого набирается.
Дорога вела Элизабет Бош мимо бургомистра. Она не собиралась к нему заходить, но в гостиной у Раймельта еще горел свет. Она помешкала, торопливо прошла мимо, но повернула обратно.
В такую позднюю пору Раймельт, конечно, гостей не ждал. Был уже одиннадцатый час. Он прилег, не раздеваясь, на диван и сразу уснул. Когда Элизабет вошла в комнату, он испуганно вскочил.
— Я не знала, что ты уже спишь, у тебя свет горел, и дверь была не заперта.
— Да нет, я просто прилег малость отдохнуть.
Раймельт придвинул ей стул. И вот оба они сидели в маленькой комнате, где повсюду были разбросаны вещи.
— Ты плохо выглядишь, — наконец заговорила женщина.
Бургомистр отогнал муху и подумал: «Уж верно ты не затем ко мне пришла, чтобы это сказать».