Шрифт:
Еще более высокую оценку, чем Лернер, произведению Мандельштама дал Борис Пастернак, 16 августа 1925 года писавший автору: «„Шум времени“ доставил мне редкое, давно не испытанное наслажденье. Полный звук этой книжки, нашедшей счастливое выраженье для многих неулови—мостей, и многих таких, что совершенно изгладились из памяти, так приковывал к себе, нес так уверенно и хорошо, что любо было читать и перечитывать ее, где бы и в какой обстановке это ни случилось. Я ее перечел только что, переехав на дачу, в лесу, то есть в условиях, действующих убийственно и разоблачающе на всякое искусство, не в последней степени совершенное. Отчего Вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо его только написать. Что мое мненье не одиноко и не оригинально, я знаю по собственному опыту, то есть так же, как я, судят о вашей прозе и другие, между прочим <Сергей> Бобров <…> Слыхал, что Вы в Луге. Как здоровье Надежды Яковлевны?» [412]
412
Пастернак Б. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 5. М., 1992. С. 171–172.
Разительно контрастирует с пастернаковскими восторгами гневное суждение Марины Цветаевой, которая 18 марта 1926 года писала из Лондона Д. А. Шаховскому: «Сижу и рву в клоки подлую книгу Мандельштама „Шум времени“». [413] Цветаеву возмутили в первую очередь крымские главы произведения Мандельштама, порочащие, как ей показалось, Белое движение. Но и злая Мандельштамовская ирония по отношению к собственной ранней поре вряд ли пришлась по душе Марине Ивановне, боготворившей свое детство. Сравним прочувствованную фразу из цветаевского письма к Л. О. Пастернаку, отцу поэта, от 5 февраля 1928 года: «Нас с вами роднят наши общие германские корни, где—то глубоко в детстве, „О Tannenbaum, Tannenbaum“ [414] – и все отсюда разросшееся» [415] с издевательским Мандельштамовским описанием урока немецкого языка в Тенишевском училище: «На уроках немецкого языка пели под управлением фрейлин: „О Tannenbaum, Tannenbaum!“ Сюда же приносились молочные альпийские ландшафты с дойными коровами и черепицами домиков» (11:368).
413
Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. С. 685.
414
Елочка, елочка (нем.).
415
Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. С. 256.
В целом, однако, эмигрантская критика приняла мандельштамовскую прозу доброжелательно. О чем сам поэт с некоторыми ироническими преувеличениями сообщал в письме жене от 11 ноября 1925 года: «Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка(Ахматова. – О. Л.);лежала она на диване веселая, но простуженная. Встретила меня «сплетнями»: 1) Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня (речь идет о серии очерков Иванова «Китайские тени». – О. Л.),«Шум времени» – вызвал «бурю»восторгов и энтузиазмов в зарубежной печати, с чем можно нас поздравить» (IV:48).
Процитированное письмо было отправлено в Ялту, куда Надежда Яковлевна уехала 1 октября 1925 года. Еще 24 апреля супруги вернулись из Детского Села в Ленинград. Во второй половине мая Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна ненадолго съездили в Киев. Здесь поэта поразили спектакли Государственного еврейского театра и игра в этих спектаклях гениального Соломона Михоэлса: «Михоэльс – вершина национального еврейского дендизма» (11:448). В июне Мандельштамы жили в пансионате в Луге, а затем – снова в Детском Селе. В сентябре врачи обнаружили у Надежды Яковлевны туберкулез мезентериальных желез и порекомендовали ей срочно сменить климат.
Мандельштам писал жене почти ежедневно. В этих письмах – сочетание трогательной, лепечущей нежности («Люблю тебя, Надичка, целую лобиньку и губы»; IV:45) с подробными отчетами о деловых успехах и неудачах («В газете мне обещали завтра выписать 60 р.»; V:45) – чтобы обеспечить лечение Надежды Яковлевны, Мандельштам работал не покладая рук. «Пансион на одного стоил сто пятьдесят, а на двоих – двести пятьдесят рублей. Приходилось в день переводить чуть ли не половину печатного листа, – за лист платили рублей тридцать. <…> Мандельштам так закабалил себя работой, что даже передохнуть не мог. При этом каждый перевод выдирался ногтями» (из воспоминаний Н. Я. Мандельштам). [416]
416
Мандельштам Н. Вторая книга. С. 271.
Едва ли не в каждом письме Мандельштама к жене этого и более позднего периода встречаются неброские, но отчетливые свидетельства постоянной памяти поэта о своем христианстве. Из письма от 14 октября 1925 года: «Господь с тобой, Надинька» (IV:45); из письма от 15 октября 1925 года: «Господь с тобой, Надичка» (IV:46); из письма, отправленного в начале ноября 1925 года: «Храни тебя бог, солнышко мое» (IV:48); из письма от 11 ноября 1925 года: «Господь с тобой, родная!» (IV:49); из письма от 9—10 февраля 1926 года: «Только успею сказать – спаси, Господи, Надиньку – и засну» (IV:59); из письма от 19 февраля 1926 года: «На ночь говорю: спаси, Господи, Надиньку!» (IV:66) и т. д. Многие ли современники Мандельштама в это время такзавершали свои письма?
По всей видимости, проблема выбора конфессии к этому времени уже не стояла перед Мандельштамом. Он исповедовал не православие, не католичество, не протестантизм, а всеобъемлющее христианство «под покровом смиренных житейских форм» (как пишет С. С. Аверинцев о ранней Ахматовой). [417] Пять лет спустя, в январе 1931 года, «бытовое» христианство Мандельштама выльется в пронзительное трехстишие—молитву:
Помоги, Господь, эту ночь прожить, Я за жизнь боюсь – за твою рабу… В Петербурге жить – словно спать в гробу.417
Аверинцев С. С. Судьба и весть Осипа Мандельштама. С. 28.
В середине ноября 1925 года Мандельштам уехал к Надежде Яковлевне в Ялту. В Ленинград он вернулся в начале февраля 1926 года, задержавшись на один день в Москве. Из письма к Н. Я. Мандельштам от 2 февраля: «…в Москве меня заговорил Пастернак, и я опоздал на поезд. Вещи мои уехали в 9 ч. 30 м., а я, послав телеграмму в Клин, напутствуемый <братом> Шурой, выехал следующим в 11 ч.» (IV: 54).
В феврале 1926 года книгу стихов Мандельштама попытались включить в план Госиздата Илья Груздев и Константин Федин, которому незадолго до этого был вручен экземпляр «Шума времени» со следующим, впервые публикуемым нами инскриптом: «Константину Федину дружески. О. Мандельштам. 13.04.1925» (этот экземпляр ныне хранится в саратовском Литературном музее). Но, увы, из затеи двух бывших Серапионовых братьев ничего не вышло.