Шрифт:
Я не уверен, должны ли мы вслед за Буркхардтом рассматривать эти феномены как симптомы «нездоровья индивидуальной и общественной жизни». Некоторые критики усматривают такой же симптом «нездоровья» в возникновении философии Шопенгауэра. Нам следует решительно отмежеваться от этих вульгарных и филистерских взглядов. Их проповедники считают состояние человека «нездоровым», если он не бездумно наслаждается жизнью, не испытывает вместе со своими товарищами удовлетворения и, подобно Богу на седьмой день творения, не смотрит на все и не говорит, что это хорошо. Но разве не всегда самые утонченные и глубокие умы мира все сильнее и сильнее сомневаются в жизни и во всех ее проявлениях, пока, наконец, не задаются вопросом: «Разумен ли мир? Не было бы ли лучше, если бы его никогда не существовало?» Эти вопросы задавались в самых разных местах и во все эпохи – философами Индии, греками, христианскими мистиками и современными пессимистами – последователями Шопенгауэра.
Сегодня мы должны быть втайне благодарны этим первым христианским отшельникам за то, что те практиковали аскетизм, презирая мир и превознося духовную жизнь, и погружались в тайные глубины религии. Буркхардт справедливо говорит: «Мы в наше время, безгранично предаваясь умствованиям, слишком легко забываем о том, что они озарены величием вечности – наследием средневековой церковной науки». Однако эти первые отшельники и монахи отрицали чувственную жизнь с таким свирепым аскетизмом, равный которому едва ли найдется в последующие века в Европе. Некоторые предписания Нового Завета они принимали буквально и всерьез, отказываясь от компромиссов и, по словам Буркхардта, «не мостили свой путь полумерами».
Возможно, требования Нового Завета были внешней причиной, которая гнала этих людей из римских городов с их высокой цивилизацией в одиночество и уединение первобытной пустыни. Но мы полагаем, что это не была истинная причина. Истинную причину едва ли возможно понять в свете холодного рассудка. Это была внезапная вспышка света из высшего, лучшего, сверхъестественного мира – того света, который все мистики пытаются описать одинаковым запинающимся языком, который Шопенгауэр называет сияющим во тьме мерцанием отречения от воли к жизни. Шопенгауэр четко показывает нам, что таинственный импульс может проникнуть в душу внезапно, подобно интуиции. Но чаще его пробуждает очищающее пламя печали.
Подгоняемые свирепой волей к жизни, стремясь к вечному наслаждению и вечному довольству, мы в итоге приходим к «тщетности и пустоте всех наших стремлений», и, когда вокруг нас бушуют волны печали, мы восклицаем во внезапном просветлении: «Почему так должно быть? Почему я не могу изменить цель моей воли, преобразовать саму эту волю?» Жестокая жажда самореализации, получив все, к чему она стремится, иногда начинает удовлетворяться чужой болью – что познали многие римляне во время кровавых представлений на арене. Но после обращения, говорит нам Шопенгауэр, эта жажда больше не мучает нас. «Какой бы жалкой, безрадостной и нищей ни казалась наша жизнь, она полна внутреннего счастья и божественного спокойствия».
Можно возразить, что, если большинство людей обратится к «этой аскетической жизни», наш мир постигнет упадок и гибель. Но на это можно ответить: «Вам известна истинная цель существования нашего мира? Не более ли чем вероятно, что все наши важные дела в один прекрасный день сметет какая-нибудь катастрофа, предотвратить которую мы не властны?» Но даже помимо этого, разве каждый мыслящий человек не видит – то, что мы называем этичным поведением, и все, что в действительности заслуживает этого названия, восходит к отрицанию воли к жизни? Можно подтвердить эту мысль словами Шопенгауэра: «Из одного и того же корня вырастают утверждение воли к жизни, мир внешних проявлений, разнообразие вещей, индивидуальность, эгоизм, ненависть и жестокость. А из другого корня вырастают отрицание воли к жизни, мир реальности, идентичность вещей, справедливость и человеколюбие».
Должно ли все это вести к мистическим выводам? Правда ли, что человек, живущий этично, то есть справедливо и в любви к собратьям, стремится к полному самоуничтожению? Возможно, решаясь на отказ от воли к жизни, мы обнаруживаем, что это высочайшая и, может быть, единственно истинная реальность. Возможно, это тот тайный источник, из которого только достойные деяния человечества черпают свою неодолимую силу. Возможно, строка из Гете приобретает здесь иной смысл: «Внутри твоего ничто да найду я мое все».
Но подобные испытания и люди, которые действительно прошли через них, редки, как и все великое и благородное. Не следует думать, что любой человек, обратившийся к отрицанию воли к жизни, достиг состояния непоколебимого спокойствия. Христианские анахореты снова и снова говорят нам, что они завоевали внутренний мир в непрерывной борьбе против желаний плоти. Как говорит Шопенгауэр, «этот мир и состояние блаженства – цветок, который всходит лишь над покоренной волей. Почва, из которой он вырастает, – вечная война с волей к жизни. Ни один человек на земле не получит длительного мира». И, что весьма существенно, нам часто говорят, что анахоретов донимали чувственные видения – тела обнаженных женщин, столы с лакомыми яствами, бои гладиаторов, – в сущности, видения городской жизни, которую они покинули. Наконец, нельзя отрицать, что ревностное это стремление освободиться от мира и его соблазнов развивается в «лицемерие и мерзость», ибо, как справедливо говорит Шопенгауэр, «такая жизнь для большей части человечества невозможна».
В дополнение к разговору о римском садизме уместно привести следующий факт. Люди, искавшие выход своей воли и своей похоти столь законченным и отвратительным образом во время жестоких сражений на аренах, естественно, испытывали как реакцию внутренний свет отречения. Многие из них поменяли чувственные удовольствия роскошных бань на грязь и одиночество в пещере отшельника, постоянное сексуальное возбуждение – на полный отказ от секса, разгульные пиршества – на голод и жажду, блестящую поэзию чувств – на благочестивое чтение священных писаний. Пусть случаи столь полного обращения редки, но они были. С их помощью христианство пришло к своей победе – не к внешней победе государственной религии, двусмысленной и несовершенной, которая сменила римскую власть, а к победе истинного мистического учения, всепобеждающей любви, крайнего самопожертвования, таинственной силы, которая выросла из отрицания воли к жизни.