Шрифт:
Со стола убрано. Посуда перемыта. Газета «Труд» едва удерживалась в поникшей руке Кириллыча. Подперев рукой лоб, он дремал в типично читательской позе. Тетя Ира оживилась. Склонилась над его ухом и что было мочи:
— Здравия желаю — с похмелья умираю!
Кириллыч вздрогнул, выпучил глаза. Я засмеялся:
— Ну бабка — всем бабкам бабка!
— Так и тянет на грех!
Слава богу, кажется рассосалась арбузная печаль. Старики, перешучиваясь, собирали очки, газету. Мы расходились. Вдруг за окном послышалась духовая музыка. Медленные, тяжелые звуки росли, надвигались все ближе. «Тром! Тром!» И так это было некстати, так не вмещалось в гармонию солнечного дня — не было сил слушать. Но мы стояли, как прикованные.
Неожиданно тетя Ира сказала:
— Домой повезли...
— Кого?
— Бог знает, повезли на кладбище. Это дом наш. А здесь мы в гостях.
— У кого в гостях?
— Известно, в Советском Союзе.
... Она умерла через год. Хоронили ее точно в такой же день. Купола церкви, где ее отпевали, соперничали с солнцем. Их золото струилось сквозь раскидистые ветви старого церковного сада и горе провожающих смягчало благостью. Закопали на новом кладбище. В светлом лесу. Под березой. На зеленой полянке. «Мамочка! — плакала старшая дочь. — Ты мечтала остаться в лесу — вот и исполнилось».
1974 г.
И было в печали той...
8 марта 1976 года Леонид Павлович Филиппов пришел из ресторана «София» и заплакал. Что случилось? Ничего не случилось. Да, на чужой счет. Да, без женщины. Ну погрустил, помаялся бы на одинокой постели — кто же не маялся — так нет. Уж только открыл коридорную дверь, как вдруг, будто злой детской ручонкой — по глазам. Прислонился к стене, схватился за голову и хлынуло из него проливным дождем. Метнулся в комнату. Заперся. Глубокой ночью, совсем уже обессилев, он глянул на образа. Ни одна из заступниц: ни Владимирская, ни Тихвинская — не шевельнулась в темном углу.
— Хи-хи! — услышал Леонид Павлович.
В окне дергался черт и дразнил его маленьким красненьким языком. Голова Леонида Павловича провалилась в подушку.
И было в печали той четыре пункта.
«Что наша жизнь?» — пел иногда наш Герман. И отвечал: «Жилье и деньги!» У кого что болит. У Леонида Павловича не было ни того, ни другого. То есть было, конечно. И не было. Жил он на 140 рублей в коммуналке с тремя соседями. На руки получалось шестьдесят, а комната ему не принадлежала. Не ныл однако ж Леонид Павлович. Такой ценой платил он за развод, за дочь, за гражданские права в отечестве, за вынужденное счастье называться членом профсоюза. Партвзносов не делал, ибо не состоял. Владея немножко пером, пробивался на гонорарах. А то займет трояк у соседки и тянет до получки. В этом Леонид Павлович поднаторел. На два с полтиной гуляша или антрекотов в кулинарии. Тридцать копеек — кости. Вот тебе и бульон и второе дня на четыре. Однообразно, но посытнее столовского. Главное — дешевле. Мяса последнее время не брал. Доброго не достанешь, от жил проку мало. И дороже. Экономил на всем. А как иначе? Только на транспорт да сигареты — червонец, поживи-ка на 50 рэ. Одни ботинки купить — сорок рублей. А ведь одеться надо приличней. Не сирый дворник Леонид Павлович — журналист, сотрудник почтенного журнала «Шелапутинские курьезы». В командировках царь и бог, но встречают-то по одежке. Да и в своем городе, на службе, нельзя быть хуже людей. Честолюбив он был — этого не отнимешь. С волчьей тоской ждал Леонид Павлович очередного гонорара. Но что толку — на утро оставалась самая малость. Долги. И потому одевался скромно. Ходил в изношенном — что осталось от семейной жизни. Тогда тоже не хватало, но с женой не бедствовал. И зарплата была целей, и теща благоволила, и сам хватался за любую работу — все-таки была ответственность, семья.
— Опять у тебя яйцо всмятку! — вскипел он однажды, испачкав желтком пиджак. И ложкой об стол. Жена налилась цементом, сжала губы. Три дня не разжимала. Спали спина к спине. На четвертый день чистил Леонид Павлович картошку. Кожуру в газетку и на край стола. Залил картошку водой, пошел.
— Убери мусор! — скомандовала жена.
— Потом.
И пошел. Ну, ему в спину, конечно, эта самая кожура. Залетает жена в комнату: «Иди подбирай».
Он вышел в прихожую. Просторная была прихожая, с картинами. Она за ним: «Иди, говорю, подбирай». Ему бы выйти, подышать свежим воздухом. Да сколько можно. Сколько можно дышать по ночам свежим воздухом, ночевать на вокзалах.
— Уйди.
— Не уйду, пока не подберешь.
Развернул он свою ненаглядную, дал чуть пониже спины. Она на него. Он — в зубы. Больше они не ссорились. Уезжая в командировку, оставил на столе заявление. И сказал жене: «Подпишешь — отнесу в суд». Она подписала. Так обрел Леонид Павлович желанную свободу.
Не то, чтобы он не любил жену, но тяготиться стал страшно. Быт все больше и больше вовлекал его в вещи, в безысходную суету. Накатанная колея опротивела. Домашние заботы захлестывали с головой, их все прибывало, и уже ясно чувствовал Леонид Павлович, как никнет парус и лодка его все больше забирает в гнилую, тинистую гавань и не было сил повернуть ее. Пришлось броситься вплавь, назад, в открытое море. Теперь и багром не затащишь. Воля, солнце и безоглядная даль. И рыба, много рыбы. Леонид Павлович рыбачил. И заметил, что здесь даже лучше клюет, чем с лодки в помойной гавани. Не потому ли и те, кто на лодках, так часто отваживаются сюда. После, конечно, сделав тайком свое дело, оборотнями уходят обратно. Да не в рыбе только дело. В испытании. Что ты можешь? Для чего рожден? Только ли для продолжения рода? Для исполнения предначертанного? А в чем твой высокий смысл и твоя подлинная сила? Леонид Павлович решил испытать себя. Болтается с тех пор на открытой воде, уходя все дальше и дальше к линии горизонта...
Сочувствовать, завидовать Леониду Павловичу — не знаю. В быту он волен себе и должен быть счастлив. Другой бы вообще не тужил. Если по уму — и при такой скудости средств жить можно. Отложи с гонораров — ведь отваливаются же куски. Распланируй копейку. Разведи знакомство, блатишко. Будешь и сыт и одет. Да не такой человек Леонид Павлович. Беспутен он. Слаб был, потому что очень любил радость. Работать работал и часто запоем. Но и гулял запоем. Чуть дело к вечеру и уж не по себе ему. Ищет праздника. Общество, музыка, женщины. Где ж найдешь все это, если не в кабаке? А на какие шиши? Насидится так, позатягивает поясок, бах! — гонорар. Эх, и раскручивается тогда поясок Леонида Павловича! Любая музыка ему мила, любая женщина, любой кабак. Нет больше жизни, есть этот миг и пропади все пропадом. И в доме Леонида Павловича в эти дни пьяно и весело. И всего досыта. Страх не любил, когда чего-нибудь не хватало. Особенно вина или, допустим, женщин. Старался всегда чтоб хватало. Без них, этих праздников, он не мог — все остальное теряло смысл. Потом шли тощие будни. Он принимал их как должное и уходил в работу. Такая жизнь устраивала. Но — до поры, до времени.
Как-то поймал он себя на том, что в одинокую комнатенку свою ему заходить противно. Переехав — в который-то раз! — на новое место, сказал: «Надоело!» Потом вспомнилось ему, что годы идут — перевалило за тридцать. Вместо старого застойного быта образовалась другая бытовщина — ничуть не лучше. Не то общество, не та музыка и женщины тоже не те.
А ведь было время, когда Леонид Павлович был весьма избирателен. Тянуло к хорошим, знающим людям. Многим, очень многим обязан он им. Что мечталось в двадцать лет и о чем он и думать не смел — исполнилось. Уйдя из разбитой, поруганной семьи, где мать выбивалась из сил — одна с тремя гавриками, поступил в ремесленное училище. Работал слесарем на металлургическом заводе. Среднюю школу кончил заочно. Учиться не любил, а иностранный и математику терпеть не мог. Единственно, что любил — писать. Писал дневники. Издавна и почти каждый день. Видел, что пишет плохо, коряво, воротило его от написанного — не унимался. Не само писание — общение, вот что было дорого, незаменимо в листе бумаги. Ему он поверял то, что никогда и никому не говорил, а сказать было надо. Вот охотник — разговаривает же с собакой и с пнем говорит. Ленька Филиппов говорил с бумагой. На изломе юности, выбирая пути-дороги, сказал себе: буду писателем. Хоть каким, лишь бы писать. Вот так: буду слесарем и буду писать.