Шрифт:
В поселке Веселая Гора всеми делами долгое время заправлял некто Томас Мортон, барышник, стряпчий, богач и, как назвали бы это сегодня, харизматик. Этакий обитатель лесов из комедии «Как вам это понравится» или буйный бес из «Сна в летнюю ночь». Мортон, кстати, был современником Шекспира и родился всего лет на десять позже великого драматурга. Шекспир был для Мортона кем-то вроде рокера, близким предтечей и духовным собратом. Плимутские пуритане разорили Мортона, потом его разорили пуритане салемские — предъявили к уплате векселя, конфисковали товар, бросили за решетку. В конце концов он сбежал от них в Мэн, где и умер, когда ему было уже под семьдесят. Однако до самой смерти он издевался над пуританами и всячески их провоцировал. А они, в свою очередь, шарахались от него как от чумы. Потому что, если твое благочестие не на все сто процентов грехонепроницаемо, это рано или поздно непременно приведет тебя к Мортону. Пуритан ужасала возможность того, что их невинных дочерей похитит и растлит бесшабашный искуситель с Веселой Горы, не брезгующий ничем, включая смешение рас. Белый человек, а ведет себя как самый настоящий индеец, и вот ему-то и достанутся наши благочестивые девственницы? Это было бы еще отвратительнее, чем если бы невинных голубиц похитили и растлили краснокожие аборигены. Мортон наверняка превратил бы пуританских малышек в Помоечных Подружек. Только это и было у него на уме, только этим он и занимался, конечно, если не считать торговли с индейцами, у которых он выменивал пушнину на оружие. А пуритане тряслись над своим потомством, как курица над цыплятами. Потому что, отвернись от них собственное потомство, с антиисторическим экспериментом по насаждению религиозной нетерпимости и диктатуры как формы правления сразу же было бы покончено раз и навсегда. Всегдашняя американская песня: как нам спасти нашу молодежь от тлетворного влияния секса? Да поздно ее спасать, знаете ли, надо было глушить этот зов еще в материнской утробе!
Мортона дважды отправляли в Англию на суд и расправу, но тамошние власти и англиканскую церковь не больно-то интересовали «внутрисемейные» дрязги сепаратистов из Новой Англии. Суд дважды выносил оправдательный приговор, и оба раза Мортон сразу же возвращался в Массачусетс. Англичане рассуждали так: этот Мортон вправе вести себя как ему вздумается; жить рядом с таким человеком нам, пожалуй, тоже не захотелось бы, однако он никого не трогает, а эти чертовы пуритане просто-напросто спятили.
Губернатор Уильям Бредфорд в своей книге «О плимутской плантации», осуждая разгульную жизнь на Веселой Горе, называет ее «буйной», «возмутительной» и, главным образом, «чрезвычайно расточительной». Тамошние обитатели, пишет он, «впали в полное беззаконье, они предаются распутству и утопают в скверне». Приверженцев Мортона губернатор именует «безумными вакхами и вакханками». А самого Мортона называет «Князем Смуты» и «директором Школы атеизма». Губернатор Бредфорд — сильный публицист и полемист. В XVII столетии благочестивые люди мастерски владели пером. Как, впрочем, и неблагочестивые. Мортон тоже выпустил книгу — «Библейский Ханаан в Новой Англии», — посвященную, прежде всего, восторженному описанию жизни тамошних индейцев, но, согласно Бредфорду, и возмутительно-обличительную, потому что Мортон рассказывает и о пуританах, утверждая, будто они «превратили свою веру в сплошную показуху» и «начисто лишены элементарной человечности». Мортон был, конечно, человеком честным и откровенным. И не подвергал свои мысли самоцензуре. Однако прошло триста лет, прежде чем у него появился столь же честный и откровенный последователь (тоже писатель), и звали этого человека Генри Миллером. Раскол между Плимутом и Веселой Горой, между сторонниками Бредфорда и Мортона, между общественным порядком и анархией уже тогда, триста тридцать с лишним лет назад, в эпоху первопоселенцев, предвещал возникновение истинно мортоновской Америки, какой она стала сегодня, со смешением всех рас и всеми прочими явлениями того же рода.
Так что шестидесятые вовсе не были отклонением от нормы. Равно как не была отклонением от нормы и Дженни Уайт. В конфликте, развязавшемся три с лишним столетия назад, она принципиально и естественно встала на сторону Мортона и мортонианцев — только и всего. Первопоселенцы попытались привнести в дикую глушь Северной Америки закон и порядок. Пуритане были, так сказать, агентами порядка, евангельских добродетелей и здравого смысла, но по другую сторону их баррикады угнездился и укрепился беспорядок. Но почему, собственно говоря, мы заранее распределяем роли именно так? Почему бы нам не признать Мортона великим идеологом Божественного Беспорядка? Почему бы не разглядеть в Мортоне того, кем он был на самом деле, отца-основателя личной свободы человека? В управляемом теократами пуританском обществе человек был свободен творить добро, на Веселой Горе у Мортона он был свободен, без уточнений и оговорок, — почувствуйте разницу!
И, конечно же, Мортон не был одинок. Таких, как он, нашлось великое множество. Предприимчивые искатели приключений, не страдающие богобоязнью и никогда не ломающие себе голову над тем, входят ли они в число призванных или всего-навсего в число званых. Они частью прибыли в Америку на «Мэйфлауэре» вместе с Бредфордом, частью подтянулись позже, на борту других допотопных судов, но вы о них никогда ничего не услышите в День благодарения, потому что жизнь во вновь учрежденной коммуне религиозных фанатиков и самопровозглашенных святых, не терпящих и не прощающих ни малейшей слабости, показалась им нестерпимой. Первыми героями в истории Америки признаны неустанные мучители Мортона: Эндикот, Бредфорд, Майлс Стэндиш. История поселения на Веселой Горе исключена из официальных анналов, потому что на острове Утопия, который создали мортонианцы, исповедовали не добродетель, но искренность. А следовало бы высечь профиль Мортона в камне на горе Рашмор в Южной Дакоте рядом с изображениями четырех президентов США. И наверняка так оно когда-нибудь и случится, причем в тот же самый день, когда на смену доллару придет уайт.
Моя Веселая Гора? Мои шестидесятые? Что ж, в эту сравнительно короткую пору я отнесся к происходящему со всей серьезностью и постарался выжать максимум возможного из периода всеобщего беспорядочного раскрепощения. Именно тогда я и расстался с женой. Точнее, она застукала меня с Помоечными Подружками и тут же выставила за дверь. Разумеется, я был не единственным преподавателем, отпустившим длинные волосы и начавшим расхаживать в бесформенном балахоне, но мои коллеги расслабились понарошку, как на каком-нибудь летнем курорте. Они чувствовали себя наполовину вуайерами, наполовину туристами. Время от времени кто-нибудь из них позволял себе небольшую сексуальную эскападу, но каждый раз это был не решительный штурм неприступных высот, а всего-навсего краткая вылазка из окопа. Что же касается меня, то, едва разгадав смысл, масштаб и природу разразившихся беспорядков, я сразу же преисполнился решимости принять в них самое непосредственное участие, принять участие, заранее исключив все возражения, услужливо подбрасываемые здравым смыслом; я преисполнился решимости отказаться от малейших обязательств (как прошлых, так и нынешних), чтобы ничего не делать в полсилы, подобно многим моим ровесникам, отнесшимся к молодежи с излишним высокомерием, или, напротив, с чрезмерным подобострастием, или, наконец, со смешливой досадой, какую вызывает что-то не без приятности раздражающее (вроде щекотки); нет, я решил следовать логике сексуальной революции целиком и полностью, до конца, до упора, но вместе с тем так, чтобы не стать в итоге одной из ее бесчисленных жертв.
Это потребовало определенных усилий. Если у нас нет мемориала жертвам сексуальной революции, это вовсе не означает, что не было жертв. Хотя, строго говоря, речь идет не столько о павших на поле брани, сколько об израненных, изувеченных и изуродованных. Сексуальная революция свершилась по наитию: ни серьезной теоретической базы, ни заранее разработанного плана кампании. В результате она оказалась во многом инфантильной, хаотической, даже нелепой и сопровождалась массой нежелательных эксцессов, короче говоря, приняла форму грандиозного скандала, охватившего всю Америку. И, разумеется, элемент бытовой комедии в ней тоже присутствовал. Происходящее было одновременно и революцией, и всеобщим празднеством в первый день по ее завершении. Раздевшиеся догола люди, смеясь, высыпали на улицу и разгуливали нагишом. Сплошь и рядом дело оборачивалось чистым фарсом, по-детски наивным, но чреватым далеко, удивительно далеко идущими последствиями. Иногда революция принимала форму сугубо гормонального бунта, внезапного и одновременного полового созревания целого поколения, самого многочисленного и физически крепкого за всю историю США.
Однако происходящее носило безусловно революционный характер, даже радикально революционный, и все перемены, едва наступив, сразу же становились бесповоротными.
Мой вечный скепсис, мой цинизм и культурно-политический здравый смысл, как правило подсказывающие обладателю таких качеств держаться в стороне от любых более-менее массовых движений, и на сей раз сослужили хорошую службу, став для меня своего рода щитом. Всеобщего энтузиазма я не разделял, да и не стремился разделить. Первоочередной задачей для себя я считал отделение и очищение собственно революции от неизбежно налипающей на нее псевдореволюционной шелухи, от всех патологий, пустых словоизвержений и фармакологических взрывпакетов, которые заставляли моих ровесников то и дело выбрасываться из окон, погружаться на самое непотребное дно, с наслаждением вываливаться в самой тошнотворной грязи, внушая себе при этом: вот и мне наконец-то представился шанс совершить свою личную революцию! Чего ради удерживать себя в узде только потому, что нелепая игра случая заставила тебя появиться на свет лет на двадцать раньше, чем следовало бы?