Шрифт:
— Вот, значит, как!.. — протянула Кэролайн. — И Джордж прет всех этих баб у тебя в постели.
— Не всех, — поспешил я с утешением. — Но да, бывает, что и прет. Только не у меня в постели, а в гостевой комнате. Джордж — мой друг. Его брак не назовешь счастливым. Джордж напоминает меня самого в ту пору, когда я еще был женат. Он обретает отдохновение только в своих маленьких сексуальных эскападах. От супружеской верности его давным-давно тошнит. Неужели же я имею моральное право дать ему от ворот поворот?
— Ты для этого слишком щепетилен, Дэвид. Слишком педантичен. Слишком брезглив. Я не верю ни единому твоему слову. Ведь вся твоя жизнь устроена совершенно по-другому: все взвешено, все измерено, все сосчитано…
— Тем самым ты поневоле свидетельствуешь в мою пользу..
— Кого-то ты сюда приводил, Дэвид?
— Никого, — решительно возразил я. — Я сюда никого не приводил. И я действительно знать не знаю, чей это тампон.
Сцена разразилась опасная, бурная, чреватая самыми непредсказуемыми последствиями, однако, нагло солгав Кэролайн в лицо, я тогда все уладил, и она не рассталась со мной в ту пору, когда я в ней прямо-таки отчаянно нуждался. Расстались мы позже — и по моей инициативе.
Прошу прощения, мне нужно подойти к телефону. Действительно нужно. Еще раз прошу прощения…
Извините меня, пожалуйста, за столь долгое отсутствие. Строго говоря, это был не тот звонок, которого я жду. Простите, что пришлось оставить вас в одиночестве столь надолго, но это был мой сын. Он позвонил сообщить, как сильно оскорблен словами, сказанными мною ему при нашей последней встрече, и какой неожиданно живучей оказалась его обида, а также ему хотелось удостовериться в том, что я уже получил гневное письмо, написанное им по этому поводу.
Послушайте, я ведь никогда не думал, что все будет просто, и, насколько могу судить, он так и так возненавидел бы меня, даже не предоставь я ему ни малейшего повода. Я ведь с самого начала знал, что бегство окажется трудным и что перемахнуть стену я смогу — если вообще смогу — только в одиночку. Возьми я его с собой, даже если бы мне представилась подобная возможность, это, так или иначе, не обернулось бы ничем хорошим, потому что ему было тогда восемь и с ним на руках я не смог бы вести жизнь, которую навоображал себе заранее. Мне пришлось предать его, а он этого так и не простил и никогда не простит.
В прошлом году ему исполнилось сорок два; именно с тех пор он и повадился приходить ко мне без приглашения, даже не предупредив заранее о своем визите. В одиннадцать часов, в полночь, во втором часу, даже в третьем он звонит у входа и говорит в домофон: «А вот и я. Давай жми на кнопку!» Ругается с женой, выбегает из дому, садится в машину и, проклиная себя за это, едет ко мне. После его совершеннолетия мы, бывало, не виделись годами и перезванивались не чаще одного раза в несколько месяцев. Поэтому можете представить себе мое изумление, когда он нанес мне первый полуночный визит. «Чего ради ты сюда приперся?» — спросил я. А у него, видите ли, беда. У него, видите ли, душевный кризис. Он, видите ли, страдает. Да с какой стати? А у него интрижка. С двадцатишестилетней женщиной, с недавних пор его наемной работницей. Он владеет маленькой мастерской, в которой реставрируют произведения искусства. Художником-реставратором была и его мать — до тех пор, пока не удалилась на покой. Получив степень доктора философии в Нью-Йоркском университете, сын решил пойти по материнским стопам; поначалу они трудились вдвоем, потом дела пошли в гору, и сейчас у него в мастерской, в Сохо, работают восемнадцать человек. Они сотрудничают с художественными галереями и с частными коллекционерами, проводят предпродажную подготовку произведений искусства, выставляемых на торги, консультируют «Сотбиз» и так далее, одним словом, не сидят без дела. Кении — красивый рослый мужик, одет с иголочки, манеры у него властные, речь — и устная, и письменная — культурного человека, он бегло говорит по-французски и по-английски; в своем антикварном мирке он, безусловно, производит на людей самое выигрышное впечатление. Но только в мое отсутствие. Мои совершенно очевидные недостатки являются истинной причиной его страданий. Как только он оказывается в непосредственной близости от меня, его затянувшиеся было раны начинают кровоточить. В своей профессиональной сфере Кении — человек активный, выдержанный, солидный; он ни в коем случае не выглядит неудачником; но стоит мне заговорить, стоит мне раскрыть рот, и его буквально парализует. И даже если я всего-навсего молча стою рядом, пока говорит он, само мое молчание подрывает основы его — вроде бы для всех несомненной — удачливости. Я отец, которого он так и не сумел одолеть, отец, в присутствии которого сын чувствует себя совершенно бессильным. Почему так происходит? Возможно, потому, что, пока он рос и взрослел, меня рядом не было. Я был фигурой незримой и устрашающей. Фигурой незримой и оттого исполненной слишком глубокого смысла. Я заранее обрек его на поражение. И одного этого вполне хватило бы, чтобы раз и навсегда исключить на будущее малейшую возможность взвешенно-безмятежных взаимоотношений между отцом и сыном. Ничто в нашей семейной истории не препятствует сыновнему инстинкту сваливать к отцовским ногам все препятствия, с которыми он сталкивается на жизненном пути.
Я отец Кенни Карамазова, я источник низменной по своей природе, чудовищной силы, который вызывает в нем, созданном для богобоязненной и благодатной любви, заведомо порочную, кощунственную жажду отцеубийства, как если бы он был всеми братьями Карамазовыми сразу. Любой отец является для сына некоей мифологической фигурой, а в нашем случае семейная мифология была почерпнута у Достоевского, о чем я узнал в самом конце семидесятых, получив по почте копию курсовой работы, которую Кенни написал на втором курсе в Принстоне, курсовой работы, естественно посвященной роману «Братья Карамазовы». Из этой курсовой вычитывалось главным образом то, что Кенни изрядно перемешал описываемые в романе положения с собственными фантазиями на тему нашей распавшейся семьи и моей пагубной роли во всем, что с нами произошло. Кении был тогда одним из тех сумасбродных книгочеев, для которых аллюзии на свой личный опыт, отыскиваемые практически в любой книге, куда важнее ее содержания, да и литературной формы тоже. К тому времени наша с ним взаимная отчужденность стала для него навязчивой идеей, и со всей неизбежностью в фокус курсовой о романе попала фигура отца. Старого сладострастника. Развращенного до мозга костей себялюбца и гедониста. Дряхлого старца, на которого почему-то так и вешаются девицы. Злого шута, заведшего у себя в доме целый гарем вечно пьяных баб. Отца, который, если вы помните, игнорировал всех своих сыновей, спроваживая их на попечение дворового человека, «так как ребенок, — пишет Достоевский, — все же мешал бы ему в его дебоширстве». Вы что же, не читали «Братьев Карамазовых»? Эту книгу стоит прочесть — хотя бы ради потрясающего портрета старого интригана, пьяницы и распутника.
Подростком Кении обращался ко мне за советом и утешением каждый раз, когда попадал в затруднительную ситуацию, и все эти его трудности имели практически один и тот же источник. Да и сейчас дело обстоит точно так же: кто-то или что-то ставит под сомнение его представление о себе как об исключительно порядочном, исключительно «правильном» человеке. И каждый раз я не мытьем, так катаньем пытаюсь заставить его отказаться от этой ложной (не только потому, что она завышена) самооценки, и это неизменно приводит его в такую ярость, что он тут же поворачивается на сто восемьдесят градусов и мчится к мамочке. Припоминаю, как однажды, когда ему исполнилось тринадцать и он перешел в старшие классы, а значит, в его внешности, голосе и повадках начал проглядывать уже не совсем ребенок, я поинтересовался у него, не хочется ли ему провести лето в Кэтскилле, в небольшом домике, который я снял неподалеку от родительской гостиницы. Стоял майский день, мы с ним отправились на бейсбол — болеть за «Нью-Йорк мете». Одно из мучительных воскресений, отведенных на общение с ушедшим из семьи отцом. Мое приглашение настолько потрясло и расстроило мальчика, что он, с трудом сдерживая рвоту, тут же бросился в мужскую уборную под трибуной. В былые дни в Старом Свете отцы устраивали сыновьям сексуальную инициацию, беря их с собой в бордель, и Кении отреагировал на мои слова так, словно я предложил ему именно это. Его вырвало, потому что, отправься он со мной на лето, при мне там непременно ошивалась бы какая-нибудь девица. Или две. А то и все три. Потому что в его представлении дом, в котором я поселюсь, как раз и станет борделем. Но то, что его стошнило, значило, что ему отвратительны не только мои слова, но и собственное отвращение к ним. Отвратительны, а почему? Потому что мои слова втайне соответствовали его ожиданиям, потому что при всем гневе на отца и при всем омерзении, которое тот внушал сыну, Кении все равно чувствовал мою власть над ним и желание вновь и вновь подчиняться моей воле.
Потому что прежде всего он был маленьким мальчиком в безвыходной ситуации. Разумеется, до тех пор, пока не научился прижигать душевную рану и не превратился благодаря этому в самодовольную посредственность.
На последнем курсе в колледже он уверовал, имея, впрочем, на то все основания, будто от него залетела одна из сокурсниц. Кенни слишком перепугался, чтобы поведать об этом матери, и поэтому обратился ко мне. Я поспешил заверить сына в том, что, даже если девица и впрямь от него беременна, жениться на ней ему совершенно не обязательно. В конце концов, на дворе не 1901 год. И если ей действительно хочется оставить ребенка, о чем она уже успела наплести ему с три короба, то это исключительно ее дело, а вовсе не его. Конечно, я принципиальный сторонник свободы выбора, но не такой свободы, когда один человек свободно выбирает за другого. Я посоветовал Кенни внушить ей, как можно убедительней и настойчивей, что в двадцать один год, едва окончив колледж, он не хочет обзаводиться ребенком, не может полностью или частично содержать его и не намерен нести за него хоть малейшую ответственность. И если ей, его ровеснице, так или иначе невтерпеж взвалить на себя подобное бремя, то флаг ей в руки. Но на помощь с его стороны ей в таком случае рассчитывать не приходится. Я предложил ему денег на оплату ее аборта. Я сказал ему, что он может рассчитывать на мою поддержку и ни в коем случае не должен капитулировать. «А что, если она все равно не передумает? — спросил он у меня. — Что, если она будет стоять на своем?» Если она будет стоять на своем, ответил я сыну, если она не одумается, то ей придется в дальнейшем считаться с последствиями собственного добровольно и сознательно принятого решения. Я напомнил сыну, что никто не может заставить его поступать вопреки собственному желанию. Мне жаль, сказал я, что в мое время, когда я был на грани того, чтобы совершить аналогичную ошибку, у меня не нашлось такого мудрого и многоопытного советчика, каким я стал нынче. «Живя в такой стране, как наша, — сказал я сыну, — в стране, Основной закон которой гарантирует всеобщее равенство и провозглашает гарантии полной индивидуальной свободы для каждого, живя в свободной стране, сама свобода которой зиждется на полном безразличии к разнообразию форм и видов человеческого поведения, пока ни одна из этих форм и ни один из этих видов не нарушает закона, живя в такой стране, с неприятностями вроде твоей нынешней сталкиваешься, только если и сам готов с ними смириться, более того, только если сам их себе и придумаешь. Другое дело было бы, живи ты в оккупированной нацистами Европе, или в так называемой социал-демократической Европе, или в социалистической России, или в коммунистическом Китае. Там о неприятностях для тебя обязательно позаботились бы, там малейший шаг в сторону считается побегом и влечет за собой убийственные последствия. А у нас, в Америке, никакого тоталитаризма, и человеку вроде тебя приходится самому изобретать для себя всяческие несчастья. Более того, ты человек умный, культурный, у тебя завидная внешность, у тебя прекрасные манеры, у тебя отличное университетское образование; одним словом, у тебя есть все необходимое, чтобы добиться в нашей стране успеха. Ты просто обречен на преуспеяние. Единственный здешний деспот — предрассудки, хотя, я готов согласиться, от них не так-то просто отделаться. Почитай Токвиля [16] , если ты, конечно, не читал его раньше. Он ничуть не устарел, по меньшей мере в своих рассуждениях о „мужчине, вечно наступающем на одни и те же грабли“. Для того чтобы вырваться из плена предрассудков, совершенно не обязательно превращаться в битника, или в хиппи, или в какого-нибудь насквозь порочного представителя артистической богемы — вот в чем фокус. Для того чтобы вырваться из плена предрассудков, совершенно не обязательно чудить, прикидываться кем-то другим, одеваясь и ведя себя не так, как тебе на самом деле свойственно в силу твоего происхождения и натуры. Совершенно не обязательно. Единственное, что от тебя требуется, Кен, это почувствовать себя сильным. Ты ведь сильный человек, я знаю, что сильный, просто сейчас тебя обескуражила и обезоружила новизна происшедшего. И если тебе и впрямь хочется подняться над шантажом вековых предрассудков и прочих неписаных жизненных правил, тебе достаточно сделать над собой элементарное усилие…» И так далее, и так далее… Декларация независимости. Билль о правах. Геттисбергская речь Линкольна. Воззвание о всеобщем равенстве. Четырнадцатая поправка. Все три поправки, принятые по итогам Гражданской войны [17] . Я проработал все это с ним самым тщательным образом. Я разыскал для него том Токвиля. Я решил, что, раз уж ему исполнился двадцать один год, с ним можно разговаривать как с взрослым человеком. В своей казуистике я перещеголял гамлетовского Полония. В конце концов, все, что я внушал ему, не было такой уж натяжкой, по меньшей мере в 1979 году. Да и раньше, в ту пору, когда мне следовало бы вдолбить те же истины в голову самому себе. Человек рождается свободным — вот о чем нельзя забывать, живя в Америке! Но как он отреагировал на мой исполненный отеческой мудрости монолог? Принялся перечислять мне неописуемые достоинства своей залетевшей подружки. «Ну, а как насчет твоих собственных достоинств?» — спросил я у него, но он, пропустив мое возражение мимо ушей, вновь стал рассуждать о том, какая она умная, какая хорошенькая, какая веселая; он рассказал мне о том, что у нее совершенно чудовищные родители, и пару месяцев спустя на ней, разумеется, женился.
16
Токвиль, Алексис де (1805–1859) — французский историк, социолог, общественный деятель; лидер консервативной Партии порядка; министр иностранных дел Франции (1849).
17
Кроме Четырнадцатой поправки к Конституции США (ратифицирована в 1868 году), провозглашающей равенство всех граждан США, по итогам Гражданской войны были приняты Тринадцатая поправка, запрещающая рабство (1865), и Пятнадцатая поправка, налагающая запрет на преследование по расовому или религиозному признаку (1870).