Шрифт:
— Свое он получит, — твердо сказал Костров.
Все было ясно. Возмездие должно совершиться. Но неотложные боевые дела в отряде и намеченное похищение Шеффера не давали возможности заняться Чернявским в ближайшие дни.
— За каждый день жизни этого мерзавца, — горячо доказывал Беляк, — кровью и слезами расплачиваются десятки наших людей.
— Что ты уговариваешь? — сказал Пушкарев. — Нас убеждать не надо. Знаем, что он сволочь, что его надо убрать. Но рук не хватает. Понимаешь?
— Ты пошли ему пока «задаток», — предложил Добрынин. — Может быть, у него пыла поубавится.
— Правильно, — одобрил Зарубин. — Пусть знает, что он у нас на особом учете.
Под «задатком» имелось в виду предупреждение, которое часто посылали партизаны зарвавшимся немецким ставленникам. «Задаток» иногда оказывал действие. Были случаи, когда, получив предупреждение, предатели устранялись от дел и прекращали свое сотрудничество с оккупантами.
Чернявского включили «на очередь» после Шеффера.
— Как дороги подсохнут, — обещал Зарубин Беляку, — так возьмемся за него.
— Подбирай себе нового начальника, — пошутил Добрынин.
Когда обо всем договорились, Пушкарев вдруг спросил:
— У тебя, Карпыч, дочь есть?
От неожиданности Беляк побледнел. Он растерянно посмотрел на Пушкарева и каким-то не своим голосом ответил:
— Дочь?… Конечно, есть. Так вы же знаете?… Она училась в Москве… А почему вы спросили об этом?
— Значит, дочь есть? — не отвечая на вопрос, повторил Пушкарев. — А кто же думать о ней должен? Кто должен ей писать? Ты или я? — Беляк смущенно моргал, не понимая, в чем дело. — Кто ей отец? — продолжал Пушкарев. — Эх вы, родители! На, получай! — И он подал Беляку письмо. — Хотя оно мне адресовано, но я не читал. По обратному адресу вижу, что оно тебя больше касается…
Руки у Беляка дрожали. С минуту он сидел, держа в руках нераскрытый конверт, и о чем-то думал. Потом аккуратно вскрыл его, вынул небольшой листок бумаги и начал читать. Радостная улыбка озарила его лицо, оно сразу посветлело, помолодело. Прочитав письмо вторично, Беляк подал его Пушкареву.
— А ну-ка, вслух… всем!… — попросил он.
— Ты меня в секретаря своего превратить хочешь, — пошутил Пушкарев, но взял письмо и начал читать:
— «Милый, родной, старенький мой папка! Не знаю, как буду рада, если эти строки дойдут до тебя. А я почему-то глубоко верю, что дойдут. Боюсь за тебя и горжусь тобой. Горжусь и твоими боевыми друзьями, подобными товарищу…» — Пушкарев замялся. — Тут, кажется, дифирамбы по моему адресу. Восхваление моей личности… — пробурчал он.
Все единодушно предложили Пушкареву читать от строчки до строчки и без комментариев. Он продолжал:
— «…подобными товарищу Пушкареву. Не знаю, как отблагодарить этого чудесного человека, давшего весть о тебе. Ведь я так долго и тщетно тебя разыскивала. Папка! Расцелуй его за меня…» — Пушкарев вдруг поперхнулся, закашлялся и продолжал опять: «Я не окончила институт, но обязательно окончу. Годы мои не ушли. Сейчас работаю далеко от Москвы. Мы, как и вы, бьемся за победу и отдаем делу разгрома врага все свои силы. У нас здесь тоже фронт, с той лишь разницей, что нашим жизням ничто не угрожает. Дыхание войны чувствуется постоянно. Папка! Если бы взглянул на завод, где работает твоя дочь. А какие здесь люди, папа! Я совсем взрослая, и ты обо мне не беспокойся. Обязательно напиши. Передай горячий привет своим боевым друзьям от меня и моих товарищей по труду. Мы гордимся вами и вашей самоотверженной борьбой, а больше всех я горжусь тобой, мой родной. Обнимаю, целую. Твоя Людмила».
Беляк подошел к Пушкареву, обнял его и расцеловал.
— За дочь и за себя. Спасибо, Иван Данилович!
— Чтобы сегодня же ответ написал, — строго сказал Пушкарев, пытаясь подавить охватившее его волнение.
Письмо взволновало всех. Начали вспоминать о том, как жили до войны, рассказывать о своих семьях, кое-кто доставал и показывал сохранившиеся фотокарточки.
Вынул из кармана фотографию и Пушкарев. Он долго держал ее в руке, не спуская с нее неподвижного, как бы застывшего взгляда, потом передал Кострову. С карточки смотрела миловидная пожилая женщина, а на плечо ей склонил головку мальчуган. Все молча смотрели и передавали друг другу карточку. Все знали о горе Пушкарева. А он сидел как-то неестественно прямо, и глаза его излучали такую тоску, что Зарубин не выдержал, поднялся и вышел из землянки.
Молчал окутанный мраком лес. Сквозь чащу его пробивался легкий низовой ветер. Он был теплый и, казалось, нес с собой весну. Чистое звездное небо предвещало хороший день. Но Зарубин ничего не замечал.
Еще в тот летний день, когда Зарубин стоял перед грудой щебня, похоронившей под собой семьи пограничников, он понял, что жизнь для него уже никогда не будет такой светлой и ясной, как прежде. Гибель жены отчасти повлияла и на его решение остаться в тылу у врага, где, как ему казалось, можно было полнее упиться борьбой, местью. Поэтому он сразу, как в родную стихию, вошел в насыщенную опасностями и лишениями тревожную партизанскую жизнь и жадно искал встречи с врагом.
Ему трудно было смириться с мыслью, что он остался одиноким, что навсегда, на всю жизнь ушел человек, принесший ему столько радости и счастья. Он старался отогнать от себя эту мысль, но она появлялась снова и снова, особенно, когда товарищи заговаривали о своих семьях, о прошлом.
Зарубин вышел за черту лагеря, сел на мокрый пень и поник головой.
Когда полчаса спустя он вернулся в землянку, там ужинали. Беляк и Добрынин состязались, рассказывая охотничьи истории, веселившие всех.