Шрифт:
— Пускай.
— Аркаться не будешь?
— Христом богом клянусь.
— Человек клянется, абы приветили. После забудет до основания. Зло исделает.
— Вперед удавлюсь.
— Привечу, ладно. Уговор: все делаешь за кормежку, одежу, за кров.
— Согласен, дядя Каракула.
— Семен я, Кондратов выродок.
Батрачил Федя на Каракулу пять лет. Отделиться было совестно: благодаря ему на свете остался.. И зачем отделяться-то? Для хозяйственного обзаведения хоть бы курицу с петухом, да козу, да семян на посадку — мешок бы картошки да меру не пшеницы, не ржи, пускай бы ячменя или овса. Купишь?! На какие шиши? Ветер в кармане да вошь на аркане. Неблагодарным не хочется быть, а как подумаешь, что живешь, не зная отрады, и в будущем ничего не ждешь, кроме беспросветности, то и накипает в душе обида: «Доколе в батраках ходить? По летам жених. На вечерки не сбегаешь — не во что обрядиться, рубаха и портки из мешковины, обуться даже опорок нет, цельный год в лаптях».
Была у Фединого отца сестра Палаха. Красотой не вышла. Никто из местных не сватался к ней. Отдали замуж в город, за вдового пимоката. Вместе с мужем Палаха валенки катала, чесанки, белый фетр на бурки. Сызмала ее муж пимокатничал. От кислотных паров чахотка завелась, потому ни на чьей стороне не воевал. Работал до упаду, а богатства не накопил, зато и не исчах от слабогрудия: изводил денежки, менял валеные сапоги на барсучий жир, на сливочное масло, на курдючное сало.
Приехала Палаха свидеться с братниной семьей (про Ермолая узнала от станичника — в Китай утек) — ан ни дома, ни семьи, лишь Федя один, да и того еле узнала, малюткой видела, толстощеким уросом, теперь парень, вытянулся, тощий, одер одром. Вздумала забрать племянника к себе. Он обрадовался, залился слезами, как мальчонка: не чаял он когда-нибудь дальше соседней станицы выбраться, опостылело жить наравне со скотом, скот, он бессловесный, и то его жалко. Потом заплясал Федя: некуда было податься да так боязно, что с ногами совладать не мог при мысли бросить навсегда Варненскую, а тут — спасение, воля.
Но не удалось Палахе забрать Федю. Обольстилась собственным невинным простодушием. Да не таков был Каракула. Добыл из комода амбарную книгу, где вел понедельные записи расходов на Федора Чугунова. Не батраком там значился Федя — приемышем. Обо всем, что пил-ел, что изнашивал и что прикупалось ему, было в амбарной книге. Это ужаснуло Палаху. Еще пуще ужаснуло то, что всему, что съел-износил Федя, назначалась цена, и сводилась она за год, счислялся на деньги урожай за то же время, а подбивка получалась в урон для хозяйства, будто расход на Федю был больше, чем польза от его работы, а значит, ежегодно он оставался в долгу у Каракулы, о чем и свидетельствовали крестики химическим карандашом, которые он выдавливал на листках по требованию хозяина.
Палаха с мужем иногда нанимали пимокатов зимней порой. Брали их на собственный кошт, да еще и хорошо приплачивали. Не поверила она, чтобы в справном хозяинстве: лошадей у Каракулы полна конюшня, пара волов, три коровы-ведерницы, овец и коз столько, что, как придут из табуна, во дворе тесно, а кур, индюшек, гусей, тех и не сочтешь, — работник оставался должен хозяину. Правда, батрачили на него, кроме Феди, мать с дочерью из Златоуста, но ведь основной приток доходов, по практическому разумению Палахи, давало Каракуле полевое и огородное земледелие.
— Не отпустишь мово племяша, — сказала она ему, — через комитет бедноты отберу.
— У меня все по уговору, по бухгалтерии опять же, — спокойно ответил Каракула.
— Эх, горюшко-горе: кому недоля, кому нажива. Комитет бедноты не поможет, отберу через суд.
— Знамо, отсудишь. Вон какая вострая. По человечеству ль будет? Федины косточки давно б ворон обклевал. Я приветил Федю. Возрос он у меня. Отец приемный я Феде. Заместо спасиба...
— Семен Кондратович, не тебе ангелом прикидываться. Лихоманить на беде горемычной ты мастак. Я чуть пробежала по станице — никто про тебя доброго не сказал. Покорпел на тебя племяш. Хватит.
— Расквитается — отпущу. Али выкупай.
— Мою прабабку муж выкупал. Счас тебе не крепостничество.
— Обмолвился, крапива ты подзаборная. Долг погасишь — забирай.
Каракула обзывать Палаху, она — его. Честили друг дружку, да с угрозами подкараулить и укокошить. Договорились в конце концов: Палаха заберет Федю, отдавши за него двенадцать пар черных катанок.
Уезжала Палаха — Федя ревел:
— Вековать мне век в работниках.
По осени Палаха доставила в станицу катанки, увезла Федю.
Перед службой в армии Федя поработал кочегаром на паровозе. Тогда же он женился. Первенькой родилась Вера. Когда Федя вернулся с д е й с т в и т е л ь н о й, она уж лазила на чердак дома по наружной лестнице: на чердаке Палахин муж держал белых голубей.
Работа на паровозе была Феде не по душе: жар, пылюка, да так шумно, что и на отдыхе блазнило, будто грохочет машина, пыхает, свистит, буксует, хрустя песком и визжа колесами по рельсам. После службы он устроился на кирпичный завод, но и там ему не понравилось. Куда он только ни устраивался: на суконную фабрику, на зерновой элеватор, на бойню, в автомобильную мастерскую — отовсюду увольнялся, не находя в новом труде радости. Из-за этого он прослыл в городке летуном. Родные сердились: «Ишь, разборчивый! И чё нюхается? Не носом надо крутить, деньгу заколачивать! Детишек-то намастерил целый рыдван». На укоры, раздражения, ругань твердил одно и то же: «Опостылело». Он старался катать валяные сапоги, но в отличие от Палахи и ее мужа никогда при этом не шутил, не смеялся, не мурлыкал песен. О деревне вспоминал редко, на минуту-другую, однако то, о чем внезапно вспоминал, долго бередило сердце Палахи, а также и маленькой Веры. Он вспоминал о белых ягнятах, прыгавших на завалинке в утреннюю теплынь, о кругленьком голубом чесноке, цветущем на косогорах вместе с козлобородником, о пойме, где скрипят среди мятликов и манника коростели, о празднике троицы, в который его сестрички плели венки из колокольчиков, вьюнка и заячьего горошка, а бабушка и он собирали богородскую траву, чтобы засушить ее на чердаке. В подвыпитье он всякий раз принимался рассказывать о том, как валяются на снежных холмах лошади, отпущенные на тебенёвку [11] , и как добрыми глазами любуется на них косячный жеребец, обычно строгий и кусачий.
11
Тебенёвка — вольный, самостоятельный выпас лошадиных косяков, всю зиму добывающих себе корм из-под снега.
Весной 1935 года, едва подсохли дороги, он подогнал к дому пимоката фургон, запряженный парой воронежских битюгов. Заголосили с причетом жена Ксения и тетя Палаха. С ума он сошел: везти ребятишек мал мала меньше в Варненскую, где и дальних-то родственников у него не осталось. Он прицыкнул на баб, таща с кучером деревянный, без железной оковки сундук.
Первое время обитали в колхозном амбаре. Пепелище, оставшееся от чугуновского пятистенника, заросло бурьяном. Завозня оказалась разобранной. На ее месте Федор решил сложить землянку, а дом огоревать позже, когда запасется красной сосной. Дерн на землянку он заготавливал в степи, однолемешным плугом, звавшимся тут по старинке с а б а н. Палаха с Ксенией разрезали дерн на пласты. Стены Федя клал сам. Проверяя, прямы ли они, подсаживал вверх черноглазую Веру. И в метре от земли ей казалось, что она стоит высоко, а отец уж протягивал ей отвес, и она, зажимая в кулачке суровую нитку, спускала юркую гирьку по стене, смеясь и дрожа от страха.