Шрифт:
Откинувшись в угол, я закурила и обвела взглядом битком набитый зал, где градус веселья заметно повысился. Казалось, я отделена от мира какой-то невидимой стеной, попала в параллельное измерение, и в этом моем интимном пространстве мне сделалось необычайно уютно и спокойно. Закрыв глаза, я улыбнулась про себя: «Ах, милый мальчик, если бы ты знал, как взвинчены мои нервы! Если бы ты знал, что я могу отключиться лишь под утро, изнурив себя до предела и наглотавшись снотворного…» Потом я вспомнила, что обещала ему поразмыслить о своих желаниях. Еще забавнее! Сейчас мне больше всего хотелось взглянуть, как он танцует, этот странный молодой мужчина, который был со мной так приветлив и внимателен, как добрый старший брат, которого у меня, кстати, никогда не было. Он говорил со мной так, как будто был уверен, что нас действительно что-то связывает, и, покапризничав, как маленькая девочка, я в конце концов с удовольствием подчинюсь его воле.
Я хотела открыть глаза, привстать и поискать его взглядом среди танцующих, но в моем сознании словно заструились, переливаясь, легкие радужные струи. Я почувствовала, что начинаю грезить. Я не ощущала времени. Может, пролетел час, может, два. А может, всего несколько мгновений — подобно тому, как грезил пророк Магомет, успев увидеть замечательный сон — из тех, что сняться только раз в жизни.
Вокруг был океан. Я сидела, раскинув ноги, как Пеппи-Длинный-Чулок, на носу небольшой яхты, прислонившись спиной к мачте со спущенным парусом. Яхта едва ощутимо покачивалась на волнах посреди абсолютного безветрия. Из каюты должен был показаться Джон. Мои колени были прикрыты легкой ситцевой юбкой, и сквозь тонкую материю я чувствовала ладонями что-то напоминающее веревку, лежавшую на палубе, или корабельный фал. Почему-то я вспомнила о саргассовом море, о целых островах густых водорослей, среди которых обитают не то копченые угри, не то опасные морские змеи. Это было одновременно и глупо и странно: я не решалась пошевелить ладонями, прижав их к палубе, как будто опасалась, что веревка окажется змеей. Когда я подняла голову, то увидела, что Джон уже появился — сидит, скрестив ноги на корме.
— Ага, — сказал он, — вот и моя первоначальная супруга!
Наш разговор происходил естественно по-английски. Я успевала мысленно переводить на русский и обратно, отчего истинный смысл фраз ускользал. Зато появлялся какой-то другой многозначный, таинственный подтекст. На нем я и старалась сосредоточиться. К тому же, из-за змеи под платьем я чувствовала себя довольно напряженно. Но это напряжение было не таким уж и неприятным. Хотя я успела здорово разозлиться на проникшую ко мне под платье существо, и все свое раздражение почему-то тут же перенесла на Джона.
— Привет, — весело кивнул он. — Как поживаете у меня на носу?
— Привет, — сказала я, как можно холоднее. — Ну вот, опять ты сыплешь сплошными идиомами и неологизмами. Слова не скажешь в простоте.
— А как же «Всё, что нам нужно, это любовь»?
— Это да, — смутилась я.
— Эй, выше нос у меня на носу! Что на этот раз, старушка? Тебе не понравилось, что твой писака-приятель сравнил меня с Полом?
— Со святым Павлом, — поправила его я.
— Ну, это из той же рок-оперы. Кстати, как-то ослиноголовые пытались поймать меня на том, что я сравнивал себя с Иисусом. Какая чушь! Иисус-то никогда не носил очков! Это должно быть известно любому писаке!
— Кстати, — испуганно спохватилась я, — где твои знаменитые очки?
— Зачем мне теперь очки, хотя бы и знаменитые, добрая женщина? — искренне удивился он, а потом хитро подмигнул, чем смутил меня еще больше.
— Ну, — наобум ляпнула я, — чтобы отличаться…
— О, книжники-фарисеи! О, порождение ехидны! — В руках у него оказались знакомые круглые старушечьи очечки, и, покрутив ими в воздухе, он небрежно нацепил их себе на нос. — Ну что, теперь клево? Я отличаюсь от того, кого ты знала до сих пор?
Я была в полной растерянности. Мне показалось, что веревка под моими ладонями чуть-чуть пульсирует. Я крепче прижала ее к палубе.
— Что еще? — поинтересовался Джон, то озираясь вокруг, то иронически поглядывая на мои напряженные руки. — На этот раз тебе не понравились мои воз-зрения?
— Опять двусмыслица! — поспешно возразила я. — Не воззрения. А взгляд!.. Просто я обратила внимание, с какой печалью, даже глубоким сарказмом ты смотрел из своей рамки на господина N. Вернее, не на господина N., а на его жизнь. Может быть, вообще на нашу жизнь…
— Гос-с-поди-Боже-ж-Ты-мой, — удивился он, разведя руками, — а как я должен смотреть на вашу поганую жизнь? Такая же поганая жизнь, какой жил и я сам. Если ты всю жизнь создаешь химеры, миражи не от мира сего — пишешь книги, стихи, музыку, то есть палец о палец не ударяешь, чтобы твоя жизнь выглядела более или менее пристойно, чего еще ждать? Она и будет поганой — твоя жизнь. Когда в духовной сфере правят красота и гармония, в материальной царят хаос и свинство… Кто-то доживает до восьмидесяти лет, чтобы окочуриться во сне, кто-то в сорок лет получает пулю в спину, а какая, позволь узнать, разница? Вдвое длиннее поганая жизнь… Эй, ты следишь за моей двусмысленной мыслью? — прикрикнул он на меня, видя, что я больше занята манипуляциями со змеей.
— А как же любовь? — крикнула я. — А как же Йоко?
— О, Йоко! Для двух любящих творческих сердец — жизнь вдвойне поганее, — хладнокровно отрезал он. — Но это… — тут он сделал паузу и, приобретя сходство с тибетским монахом, многозначительно покрутил пальцем в воздухе, — но это вовсе не означает, что наша поганая жизнь нам не в кайф. Совсем наоборот. Вот парадокс! Очень просто. Наша поганая жизнь компенсируется нашим блистательным творчеством. Более того, по сравнению с вечным кайфом творчества, наша поганая жизнь — микроскопическая кучка дерьма в бескрайних эдемских садах… А это, как ты понимаешь, — логично и уже совершенно дружелюбно подытожил он, — куда предпочтительнее, чем крошечный райский садик посреди гор дерьма…