Шрифт:
Они решили не одеваться и, скомкав свои простенькие наряды и простыни, выскочили из душевой; резко открывшаяся дверь пристукнула немытую тень — она жалобно ойкнула. С развевающимися простынями обнаженные купальщики пролетели мимо ошалевших прапорщиков, подпрыгнули, вознеслись над забором и исчезли.
— Господи, помилуй! — завидев вихрем поднятые тела, пробормотал патрульный и неумело перекрестился. — Голых видал, но чтоб летали! — И тут же почувствовал, как закружилась голова, будто залпом выпил бутыль портвейна. Напарник же мигом протрезвел и дал резкую отповедь:
— Почудилось нам… Не бывает такого!
За несколько секунд, не касаясь грешной земли, влюбленные промчались сквозь пространство. Они с легкостью преодолели забор и вновь очутились на территории печали и скорби.
На улице светало. Вовсю заливались утренние птахи.
— Нам пора, радость моя. — Юрка обнял Машу, заглянул в ее бездонные синие глаза и испугался. В какой-то миг показалось ему, что увидел он свое будущее, вернее, Машину жизнь в своей грядущей жизни, привиделись ему в мерцании зрачков гиблые потемки и неведомые пути.
— Поцелуй меня, — одними губами прошептала она.
Юрка осторожно коснулся ее губ, ощутив их мягкую влажность, сжал худенькое ее тело так сильно, что у Маши перехватило дыхание. Вдруг она отклонила голову и рассмеялась. Он опешил.
— Никогда не целовалась с негром!
— А я с негритянкой.
— Маскарад закончен — и снова в тюрьму? — устало спросила Маша.
— Тебе надо отдохнуть.
— Да, я почему-то валюсь с ног…
Ворота уже не охранялись, так как бывший поэт Сыромяткин понял, что любая стража — это противоестественная свободе субстанция. Они ворвались в каморкины покои, сохранив наготу и веру в бесконечное, нарастающе-распухающее счастье. Вода еще не высохла на их телах, а они уже бросились в объятия друг друга, сердца их заколотились еще сильнее, сначала вразнобой, потом в унисон, как, между прочим, и положено любящим. Ее разметавшиеся волосы на глазах высыхали в его горячем дыхании; она извивалась серебристой змейкой, ожидая слепое жгучее проникновение, и страшно было, и нет, и томное нетерпение… подрагивание голубоватых коленок, сплетенные пальцы рук, жадные и скользящие по телам; она привстала, и волосы цвета червонного золота обрушились на него густым водопадом, струящаяся шелковистая масса отгородила от всего мира его лицо — остались лишь ее улыбка и мерцающие глаза.
В полдень к больнице подъехала грузовая машина, ворота тут же открыли, из кабины вылез директор Мышьяков. Больные сразу обратили внимание, что одет он непривычно: в старое трико с пузырями на коленках, домашние тапочки и фиолетовую женскую кофту с перламутровыми пуговицами.
— Разгружайте! — тихо сказал он, и больные тут же отметили, что и голос у директора стал иным.
Со дна кузова поднялись два чернявых мужика, сбросили брезент с груза. Один из них весело крикнул:
— Принимай гуманитарную помощь, братва!
Любопытные кинулись на зов, но, увидев груз, отшатывались пугливо, убегали прочь… Вскоре уже полбольницы знало, что директор привез гробы, да не простые, а полированные, с завитушками, крестами на крышках. Грузчики быстро и сноровисто сложили на траве с десяток «ритуальных изделий», директор молча расплатился какими-то зелеными бумажками, и они, крикнув на прощание: «Умирайте на здоровье!», уехали. Вокруг роскошной «тары» остались лишь самые бедовые и те, кто уже не мог адекватно воспринимать реальность.
— Вот, — сказал директор и обвел собравшихся воспаленным взором. — Вам…
— Спасибо, спасибо, — закивали головами умалишенные.
— Вот-вот, — тоже кивнул директор. — Голоса слышите? Голоса… Остановитесь. Надо притихнуть, раскрыть душу. Вкушайте голос всевышний! Я вкусил, и ангелы прилетали: ангел жизни и ангел смерти. Сказано было мне: у несчастных, сирых, аки у малых деток, хлеб насущный отнимал, вор я, крал всю жизнь. Вот мертвых в землю положу, искупление будет. Кара небесная тому, кто утаит копеечку, кто же отдаст копеечку, тому рубль воздастся!
После этих слов директор вытащил из оттопыренного кармана плотную пачку долларовых купюр и стал раздавать их больным. Те с интересом брали, рассматривали, не зная, как с ними поступать. Кто-то уже выпустил из вялых пальцев зеленую бумажку, и ветер, подхватив, разыгрался с ней.
— Это доллары, доллары, — горячо объяснял благодетель.
Но безумцы не понимали его. Все, что они хотели, — это покушать, а потом всласть покурить. Тут во дворе появился Автандил Цуладзе. Увиденное потрясло его до самых оснований его грузинской души. Он протиснулся к директору, который продолжал распространять банкноты, выхватил поредевшую пачку, пожал ему руку и кинулся собирать деньги обратно. Кто отдавал молча, кто — плача, кому пришлось бить в зубы.
— Кажется, идиотов прибавилось, — бормотал он, выхватывая купюры из почерневших от грязи рук больных и пряча их в карманы халата. Когда пачка была восстановлена, Автандил громко расхохотался, хлопнул директора по плечу: — Хороший ты мужик! Оставайся с нами, койку найдем!
Благодетель глянул просветлевшим взором на Цуладзе, отрицательно покачал головой, тихо молвил: «Нет, у меня иное предназначение», — и ушел прочь. Больше его никогда не видели. Говорили, что кто-то встречал странного мужчину, который шагал в сторону севера и спрашивал ближайшую дорогу к монастырю.