Гуардини Романо
Шрифт:
Но больше всего нас трогает его восприятие мира и вещей.
В беседе с «подростком» он говорит:
«— Старец… должен быть доволен во всякое время, а умирать должен в полном цвете ума своего, блаженно и благолепно, насытившись днями, воздыхая на последний час свой и радуясь, отходя, как колос к снопу и восполнивши тайну свою.
Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я…
Тайна что? Все есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поет, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи — все одна эта тайна, одинаковая».
Подросток возражает, что наука своими открытиями положила конец тайне. Макар признает достижения науки, но вовлекает и ее в свое религиозное миросозерцание, демонстрируя, таким образом, ее ограниченность. Знание переходит в сомнение, если не находит себе опору в безусловной вере. Вера и молитва — вот столпы человеческого бытия. Наука же должна существовать в границах этого целого, хоть и представляет собой совершенно особую силу, — точно так же как существует она не отдельно, не сама по себе, а в Боге.
А затем следует то непередаваемо прекрасное место, когда рассказ старца о жизни странника высвечивает конечный смысл земного существования:
«— Заночевали, брате, мы в поле, и проснулся я заутра рано, еще все спали, и даже солнышко из-за леса не выглянуло. Восклонился я, милый, главой, обвел кругом взор и вздохнул: красота везде неизреченная! Тихо все, воздух легкий; травка растет — расти, травка Божия, птичка поет — пой, птичка Божия, ребеночек у женщины на руках пискнул — Господь с тобой, маленький человечек, расти на счастье, младенчик! И вот точно я в первый раз тогда, с самой жизни моей, все сие в себе заключил… склонился я опять, заснул таково легко. Хорошо на свете, милый! Я вот, кабы полегчало, опять бы по весне пошел. А что тайна, то оно тем даже и лучше; страшно оно сердцу и дивно; и страх сей к веселию сердца: «Все в Тебе, Господи, и я сам в Тебе и приими меня!» Не ропщи, вьюнош: тем еще прекрасней оно, что тайна, — прибавил он умиленно».
В первой главе, где говорилось о народе, шла также речь и о природе и об отношении к ней народа, о том, как Бог выступает навстречу нам из природы. Там указывалось, что природа не есть некое единое целое, которому противостоит Бог и связь которого с Ним определяется этой удаленностью и оторванностью. Напротив, природа располагается в Его деснице; Он живет в ней, повсюду воплощаясь в ее образы и создавая ее тайны… Но здесь не место пантеизму, ибо Бог — действительно Творец, а она — Его творение. И непосредственность, покидая сферу природного, преобразуется в категорию личностную, духовную, христианскую благодаря приятию Его требовательной, ведущей через страдания воли… То, что мы подразумевали тогда, очень четко выражено в словах странника.
Мы ощущаем таинственность любви Бога к миру. Мы чувствуем, что мир что-то значит для Него и что мир близок сердцу Божиему, с которым связана тайна, — тайна такого единения, которое не равнозначно смешению и, сохраняя в чистоте все различия (прежде всего простую разницу между Богом и тварью), соединяет их тем не менее воедино в невыразимой конечной общности.
Лишь с этой точки зрения можно постичь существование этого человека, его своеобразную отрешенность, его приподнятость над неразрешимыми противоречиями бытия, ту силу отцовских чувств, что помогает терпеть зло, пусть и не смиряясь с ним; то великодушие познавшего страдание и все еще страдающего сердца, которое, вопреки перенесенному оскорблению и непоколебимой убежденности в неправедности происшедшего, побуждает дать духовный приют тем самым людям, от коих исходили страдания, обида и несправедливость, чтобы в каком-то смысле растворить в себе эту несправедливость и объединить все и вся в невыразимую общность. Так возникает не знающее пределов величие, превосходящее и превозмогающее все и всякие различия. Макар — это народ, вознесенный до уровня великого образа и обретший его четкие контуры.
3. Старец Зосима и его брат Маркел
Мы знакомимся с ним, как и с Макаром — странником, когда он, глубокий старик, доживает последние дни своей жизни на фоне тех «косых лучей заходящего солнца», которые так часто служат у Достоевского символом последней метафизической связи… С религиозной точки зрения старик — это не только усмиривший себя мудрец, но и тот, в ком происходит возрождение внутреннего существа, устанавливающего контакт с вечным. Вечное проникает в его преходящее бытие; смерть же означает высвобождение созревшего внутреннего образа, совершающего переход в жизнь вечную. Таким образом, мудрость старика слагается не только из его земного опыта и просветленности, но и из знания, почерпнутого из иной сферы.
Дряхлый старец распространяет вокруг себя исполненное тайны сияние вечернего света. В последние дни перед смертью его обступают образы минувшего, и в его воспоминаниях оживает далекая юность. Он прослеживает связь между событиями последующих лет и теми ростками, из которых они произросли, — его долгая жизнь сделала явным то, что в них таилось… Вот Маркел, старший брат его, умерший молодым много лет назад. Тогда Зосима еще не воспринимал его сути, а лишь смутно ощущал ее. Но он принял ее в себя как зерно будущего посева, и оно взошло. Теперь юноша появляется там, вдали, — и удаленность давным-давно прошедшего становится отрещенностью вечности. Он машет оттуда, с неба, этот психогог, посланец божественного Эроса, если можно так выразиться… Но в тот миг, когда старец умирает и из исполненного святости земного существования проступает Вечное, поблизости вновь оказывается молодое существо, готовое к посланничеству, — его ученик и любимец Алеша, призванный нести его наследие дальше… Невольно вспоминаются Федон и та дионисийская полнота, которая прорывается наружу, когда Сократ прощается с жизнью: избыток жизни, достигающей кульминации в миг смерти и вознесенной на вершину силою великой любви, связывающей прошлое с будущим в том настоящем, куда властно врывается вечность.
Перед старцем, подводящем итоги своей жизни в последний час, предваряющий вечность, проходят картины детства, заново им осмысляемые:
«Отцы и учители, пощадите теперешние слезы мои
ибо все младенчество мое как бы вновь восстает предо мною, и дышу теперь, как дышал тогда детскою восьмилетнею грудкой моею, и чувствую, как тогда, удивление, и смятение, и радость». Эти глубокие чувства вызваны образом терпеливого страдальца Иова, который познал в жизни много «великого, тайного, невообразимого», того, в чем «мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись… вместе». И вот «… восстановляет Бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опять многие годы, и вот у него уже новые дети, другие, и любит он их — Господи: «Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет, когда тех лишился? Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни