Гуардини Романо
Шрифт:
Я говорил, вас жалеючи. На вашем месте, если бы только тут я, так все бы это тут же бросил… чем у такого дела сидеть-с… — ответил Смердяков, с самым открытым видом смотря на сверкающие глаза Ивана Федоровича».
Иван встает, хочет пройти в калитку, но вдруг останавливается и поворачивается к Смердякову. «Произошло что-то странное: Иван Федорович внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжал кулаки и — еще мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова. Тот по крайней мере это заметил в тот же миг, вздрогнул и отдернулся всем телом назад. Но мгновение прошло для Смердякова благополучно, и Иван Федорович молча, но как бы в каком-то недоумении, повернул в калитку.
Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, — завтра рано утром — вот и все! — со злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он, сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову».
Иван не властен над собою…
А потом следует глубоко психологичная сцена, когда он поздней ночью, почти уже утратив самоконтроль, идет на поводу у собственных инстинктов:
«… мы не станем передавать все течение его мыслей… — повествует рассказчик. — И даже если б и попробовали что передать, то было бы очень мудрено это сделать, потому что были не мысли, а было что- то очень неопределенное, а главное — слишком взволнованное. Сам он чувствовал, что потерял все свои концы. Мучили его тоже разные странные и почти неожиданные совсем желания, например: уж после полночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз, отпереть дверь, пройти во флигель и избить Смердякова, но спросили бы вы, за что, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности, кроме той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкий обидчик [9] , какого только можно приискать на свете. С другой стороны, не раз охватывала в эту ночь его душу какая-то необъяснимая и унизительная робость, от которой он — он это чувствовал — даже как бы терял вдруг физические силы [10] . Голова его болела и кружилась. Что-то ненавистное щемило его душу, точно он собирался мстить кому. Ненавидел он даже Алешу, вспоминая давешний с ним разговор, ненавидел очень минутами и себя. О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь». Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, слушал — подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал. Этот «поступок» он всю жизнь свою потом называл «мерзким» и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей — самым подлым поступком изо всей своей жизни [11] . К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как он там внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать [12] , предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли кто. Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два».
9
Причина этой «обиды» в том, что Смердяков считает его способным к соучастию в преступлении (причем Иван чувствует, что сам дает ему право так думать), а также в том, что «лакей», в собственном естестве делает его похожим на Смердякова, и тот это знает.
10
Он страшится преступления, которого «ждет» (точнее говоря, он его санкционирует или хотя бы допускает). Собственно, это — нормальная реакция совести; но он ведь хочет быть «Наполеоном», «Великим инквизитором»! Именно так должно прийти желанное самоутверждение, завоевание позиций сверхчеловека! Но этот последний не знает страха; собственный же страх Иван воспринимает как признак несостоятельности, неспособности преодолеть в себе заурядного «моралиста», — а это «унижает».
11
Он ждет убийцу
12
В действительности эта холодная деловитость — худшая форма ненависти. Человека, подпадающего под ее власть, уже ничто не может тронуть. Он оказывается в сфере внечеловеческого. Быть может, именно эта не знающая эмоций объективность больше всего сближает Ивана со сверхчеловеком, с Великим инквизитором.
И вот по велению рока сам старик настаивает на том, чтобы Иван съездил по неотложному делу в Чермашню! Злобно подивившись этому фатальному стечению обстоятельств, Иван все же остается верен своему решению уехать в Москву и, таким образом, умыть руки. Но затем происходит прямо-таки мистическая сцена:
«Провожать вышли все домашние: Смердяков, Марфа и Григорий. Иван Федорович подарил всем по десяти рублей. Когда уже он уселся в тарантас, Смердяков подскочил поправить ковер.
— Видишь… в Чермашню еду… — как-то вдруг вырвалось у Ивана Федоровича, опять как вчера, так само собою слетело, да еще с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом.
— Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно, — твердо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Федоровича».
Иван отправляется в путь; беспричинная грусть чередуется в душе его с беспричинной бодростью… И вдруг, после первой перемены лошадей:
«Почему с умным человеком поговорить любопытно, что он этим хотел сказать? — вдруг так и захватило ему дух. — А я зачем доложил ему, что в Чермашню еду?»
Поездка продолжается; но тут он внезапно меняет свое намерение: «В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!»
Но сердце не обманешь. «… вместо восторга на душу его сошел такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
— Я подлец! — прошептал он про себя».
И он был прав. Адресованное Смердякову «В Чермашню еду» означало: действуй! И сердце его это знало.
Он действительно выступил в роли «Великого инквизитора», сверхчеловека.
Но что это за жалкий сверхчеловек! Он так же мелок, так же беспомощен и раздираем противоречиями, как Раскольников. Путь его гибелен.
Недаром Раскольников говорит себе, что он-де не Наполеон, а вошь.
Разговор с чертом
Бунт Ивана против Бога и созданного Им мира, его аморальное стремление преступить в качестве сверхчеловека границу между добром и злом и избавиться таким образом от мучительного комплекса неполноценности, его тяготение к демоническому началу, представленному в Лизе Хохлаковой и в его сводном брате Смердякове, — все это находит себе концентрированное, мистическое воплощение в IX главе одиннадцатой книги романа. Глава носит название «Черт. Кошмар Ивана Федоровича».
Ей предшествует третий и последний разговор со Смердяковым, во время которого тот дает понять, что потерял всякую надежду на выход из тупика. Им овладевает страшное, холодное отчаяние. Иван проявляет решимость сказать на судебном заседании, назначенном на следующий день, правду, — иными словами, засвидетельствовать, что Смердяков — убийца. С чувством облегчения Иван идет домой, но по приходе чувствует сильное недомогание. У него жар; однако здесь заявляет о себе болезнь, коренящаяся глубже — в его духе, в его сердце.
«Усевшись опять, он начал изредка оглядываться кругом, как будто что-то высматривая. Так было несколько раз. Наконец взгляд его пристально направился в одну точку. Иван усмехнулся, но краска гнева залила его лицо. Он долго сидел на своем месте, крепко подперев обеими руками голову и все-таки кося глазами на прежнюю точку, на стоявший у противоположной стены диван. Его, видимо, что-то там раздражало, какой-то предмет, беспокоило, мучило…
Там вдруг оказался сидящим некто… Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых, «qui fai sait la cinquantaine» [13] , как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный, сшитый примерно еще третьего года и совершенно уже вышедший из моды… Похоже было на то, что джентльмен… очевидно видавший свет и порядочное общество обратился «вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер…»
13
Под пятьдесят (франц.).