Баранова-Шестова Наталья
Шрифт:
Если после каникул буду чувствовать силы — попытаюсь написать о Гуссерле. Чем больше думаю о нем, тем
больше хотелось бы написать. (Шлецеру, 10.08.1938).
*
В Булонь Шестов вернулся несколько раньше обыкновенного (9 сентября), так как погода в Шателе испортилась. Вернувшись, он начал писать статью о Гуссерле.
Что до меня, — пишет Шестов Шлецеру, — то доктор Боман, тщательно осмотрев меня, в Шателе, нашел, что ничего серьезного нет, просто от времени организм несколько ослабел, износился. Я думаю, что он прав. Самочувствие же теперь несколько лучше — пытаюсь даже писать («Памяти великого философа» о Гуссерле).
В том, что Вы пишете о событиях — конечно, никто, или вряд ли кто, с Вами станет спорить. Вот уже четверть века, как мы переживаем непрерывные ужасы. Но до сих пор все же нам лично удавалось спасаться от страшного и страшное выпадало на долю других. Что творилось и творится в России, где люди отданы во власть Сталиных и Ежовых! Миллионы людей, даже десятки миллионов — среди них несчетное количество детей — гибли и гибнут от голода, холода, расстрелов. То же в Китае. И рядом с нами в Испании, а потом в Германии, в Австрии. Действительно, остается только глядеть и холодеть, как Иван Ильич. Но у самого Толстого рассказ кончается неожиданными словами: вместо смерти был свет. Что они значат? Кто уполномочил Толстого сказать такое? Может быть, это странно, но когда я читаю в газетах о том, что происходит, моя мысль как-то сама собой направляется от ужасов бытия куда-то к иному существованию. Я не могу не думать — может быть потому, что ничего не могу делать — поневоле в стороне стою: и старый, и больной, и чужестранец. Мне всегда казалось, что думать, настоящим образом думать, может лишь тот, кто не делает, ничего не делает, кому нечего делать. И вот, чем больше надвигаются ужасы, тем больше и напряженнее думаешь. И в том кошмаре, который нами овладевает, который идет на нас, парализованных, как во сне, бессилием, иной раз чувствуется что-то совершенно неестественное, противоестественное. Конечно, нельзя не чувствовать ужасов, даже не только тех, которые, может быть, нам предстоят, но и
тех, которые выносят и выносили в разных странах чужие и столь близкие нам люди. Не только теперь, но и в отдаленные времена. Помните плач Иеремии? И громы Апокалипсиса? Но загадочным образом и пророки и апостолы сквозь ужасы бытия прозревали что-то иное. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?* Отрется всякая слеза? Точно, они предчувствовали, что кошмар «действительности» так же исчезнет, как кошмар сновидения. Знаю хорошо, что пророкам и апостолам мало кто придает значение. Все ценят только физическую силу, превосходство крепких мышц. Ибо все «делают», хотят «делать» историю. Для всех «отрется слеза» — ребяческая сентиментальность, для всех громы Апокалипсиса не из тучи, а из навозной кучи. Но когда «не делаешь», когда думаешь — то, что нам представляется последней, окончательной реальностью, вдруг превращается в фантасмагорию. Разве все эти Сталины, Муссолини, Гитлеры вечны? И разве их «победы» не призрачны? Чем больше они торжествуют, тем более явно обнаруживается (в иной перспективе) их ничтожность. И ведь в сущности ужасы жизни не с 1914 года пошли, всегда были. И были всегда люди, которые, хотя ничего не «делали», но умели и хотели думать. И к ним — к пророкам и апостолам еще неудержимее теперь рвется душа, чем когда-либо. Они умели глядеть на самые страшные ужасы — и не терять веру в Бога.
Верно, написал нескладно — простите. Но, думаю, Вы догадаетесь, что я хотел сказать. (11.09.1938).
Заодно уже скажу, что слово «думать» я, конечно, употребил не в смысле «спекулировать». Все время имел я ввиду «второе измерение» и «deprofundisadteDomineclamavi» — которые я противопоставлял «деланию». Знаю, что теперь все храмы полны — люди молят: да минует нас чаша сия. Но ведь уже бывали эпохи, подобные нашей — и когда люди лучше умели молиться. А вот я хотел только сказать Вам, что если молитвы не будут услышаны и нам придет -
* Книга пророка Осии, 13, 14.
ся возопить: «Господи, отчего Ты нас покинул» или повторить «плач Иеремии», нужно стараться не терять мужества и, как Иеремия и Иисус, под отвратительной «очевидностью» не забывать великой заповеди: «слушай Израиль». Это все, что я хотел сказать — хотя и сказал нескладно.
Что до статьи Фондана, Вы ее недооценили. Вспомните, как дружески расположенные ко мне люди — Бердяев, Беспалова и др. уродовали мои мысли. Фондан этого избег — и это большая заслуга. Несколько человек (А.Е. в том числе) даже находит, что по прочтении его статьи они лучше стали понимать мои писания. (22.09.1938).
Через несколько дней Фондан навещает Шестова, которого он находит таким же слабым и худым, как и перед отъездом. Шестов ему рассказывает, что Леви-Брюль принял его статью с воспоминаниями о беседах с Гуссерлем.
К сожалению, — говорит Шестов Фондану, — я так устал, что с трудом пишу полстраницы в день. Это мало. Но я очень рад это делать. Подумайте только, ведь еще никто не понял Гуссерля, и так плохо поняли мою борьбу с ним. Посмотрите эту французскую брошюру португальского писателя (VieiradeAlmeida. OpusculePhilosophica, HI, Lisboa, 1936), где он обо мне хорошо отзывается. В примечании говорится, что я первый дал «правильный ответ этому несколько филистерскому мыслителю». Вы знаете, что дело совсем не в этом. Я очень жалею, что люди, которые говорят, что меня читали, и, может быть, любят, так плохо меня понимают. (Фондан, 23.09.1938, стр.164).
26 сентября скончался Евгений Юльевич Пети (см. приложение). Шестов пишет Софье Григорьевне:
Трудно передать словами, какое ошеломляющее впечатление произвело на Анну Елеазаровну и меня известие о преждевременной кончине Евгения Юльевича. Мы ничего не подозревали о его болезни — и вдруг, ^ак неожиданно для
нас, узнали из газетного некролога, что его уже нет с нами. И тогда с особенной силой почувствовали мы, как высоко его ценили и как много потеряли мы в его лице.
С тех пор, как мы узнали о его кончине — мы почти ни о чем не говорили, как о нем, и почти ни о чем другом не думали. Не верится, что его уже нет. И кажется совершенно невозможным, чтобы он бесследно исчез. Много мы видели за нашу долгую жизнь людей, и было меж теми, кого мы знали, конечно, много дурных, но тоже немало и хороших. Но когда мы вспоминаем о Евгении Юльевиче, мы точно сговорившись, не называем, не можем называть его иначе, как светлой личностью. Равного ему, в этом смысле, мы не можем указать никого.
В нем поражало столь редкое в жизни соединение: исключительно мягкого характера, редкой доброты с твердой, мужественной волей. Даже внешность его поражала своей значительностью, но еще больше поражало то, что он в течение всей своей жизни делал.
Не знаю, зачем я Вам все это пишу: верно потому, что все время об этом и только об этом думаю. Мне кажется, что не только я, но и все, которые имели случай близко узнать его — думали так, как Анна Елеазаровна и я думаю и, верно, не от меня первого Вы слышите восторженное суждение о нем. Мне даже кажется, что все, как и мы, чувствовали в нем этот загадочный свет и его в нем ценили и любили. И, может быть, это хоть немного Вас утешит в Вашем тяжком испытании и горе.