Халилецкий Георгий Георгиевич
Шрифт:
— Критика, папаша, еще никому не вредила. Погляди-ка, ровно получается?
— Куда ровнее,— подтверждает Роман.— Строгача в приказе. Потом под суд. А тут небось скажут: катись-ка ты, Роман свет Васильевич, с нашей ударной комсомольской. Не порть показатель.
— Тебя не про то спрашивают,— перебивает его Серега.— Плакат висит как: ровно, косо?
— А, один черт!..
Наташа извиняется и говорит, что ей надо идти на почту: и я, прихрамывая, перехожу в зал. Роман Ковалев глядит на меня исподлобья, нехотя отвечает на мой поклон.
— Те же и интеллигенция,— с веселым изумлением восклицает Шершавый.— Алексей Кирьянович, а я-то думал — это вы так. Врачиху попугать.
— У вас тут такие события,— неопределенно говорю я. И тотчас ловлю па себе быстрый настороженный взгляд Ковалева. Видимо, он принял меня за какое-то приезжее начальство.
Наступает долгая напряженная пауза. Ковалев первым не выдерживает ее.
— Какие там события,— угрюмо произносит он.— Алкоголика судить — велико веселье?
Он выжидательно умолкает. Я молчу. Тогда он продолжает ожесточенно:
— Дед у меня так говаривал: судить — не над пропастью ходить. Ни риска, ни страха.
— Раньше думать надо было, товарищ дорогой,— назидательно произносит Серега.— Не такое уж это удовольствие — судить. У вас вон голова седая, а вы, кроме как к Сычихе, извиняюсь, дороги не знали.
— Сычиха, Сычиха,— ворчливо возражает Роман.— А Сычиху — что, я изобрел? Сколько их, Сычих-то, а мне теперь, выходит, хоть в петлю?
Я продолжаю молчать, и он отходит к пианино, опускает крышку на клавиши, долго стоит, положив на крышку тяжелые, в узлах суставов, натруженные руки. Отсутствующе глядит в окно.
Добрая душа Варюшка пытается увести всех от неожиданно, трудного разговора.
— Боренька, ты не видел, какое я себе новое платьице сшила? Блеск, модерн,— кокетливо глядясь в круглое ручное зеркальце, щебечет она и поправляет челочку.— Увидишь — влюбишься.
— И это при Ларисе? — притворно возмущается Борис.
Шершавый в два приема слезает сначала со стула на стол, потом со стола на пол и теперь разбирает свое шаткое сооружение.
— Это ведь того... малодушием называется.
— Гляди-ка ты, какие слова он знает! — насмешничает Роман.— Легко тебе, парень, на свете живется.
— Куда легче,— соглашается Серега.
Борису все это не по душе, осуждающе поглядывает то на Серегу, то на Романа Ковалева. «Ну зачем, люди добрые,— говорит его растерянный взгляд,— зачем вы так?» Все-таки не выдерживает, вмешивается:
— Перестали бы!..
— А ты помолчи, голубиная душа,— одергивает его Серега. И Ковалеву: — Так ведь, Роман Васильевич, до суда думать надо было. Люди одно скажут: слаб человек оказался.
— Скажут так скажут, их дело.
— Выходит, я прав: о чем раньше думал, дядя?
— О чем, о чем,— все более мрачнея, отозвался Ковалев.— О чем думал, про то одна подушка-подружка ведает. Да и ту, видать, нынче пропью, на радостях. На полбанки, поди, дадут?
— В зависимости, какие думы,— Серега так и светится добродушием.— Может, и больше.
— Какие, какие... Разнообразные,— Роман безнадежно машет рукой и снова отходит к окну.
В какое-то мгновение я ловлю себя на мысли о нарочитости этого спора, о его, как бы это сказать,— театральной эффектности. Но тут же гоню от себя эту мысль.
— Ну что вы, ребята, на человека навалились! — Это снова Варюшка.— У него и без того кошки на душе скребут!
— Тигры, девушка,— подтверждает Ковалев. И поворачивается к парням:— Слыхали? Добрые люди на земле еще не "перевелись!
— А вам бы все добрых искать,— с намеком возражает Серега.
Ковалев согласно кивает:
— А кого же? Злые небось сами объявятся. Не заставят ждать.
Наступает то долгое, трудное молчание, когда секунда кажется бесконечностью. Даже щебетуньи-девчушки притихли.
— Слушаю я, слушаю — чудной вы человек, товарищ Ковалев,— задумчиво, будто самому себе, говорит Борис.— То ли уж слишком вас обидел кто-то, то ли искали вы в жизни чего-то, да не нашли?
— Чудной,— соглашается Роман.— Я и сам так считаю: чудной. А на чудных, между прочим, земля держится... Заместо китов.
— Непонятно.
Ковалев решил закурить. Рука со спичкой дрожит мелкой дрожью. Уборщица покосилась в его сторону, но промолчала.
— Кому как,— произнес он.— Вот служил я в комендатуре, в одном немецком городе. Тихий такой был городок. Так там один старичок жил, немец. Благообразный, бородка клинышком. Тоже чудил вроде меня... Семью у него англичане бомбой прихлопнули, он с той поры малость и свихнулся. Пророчеством занимался. Бывало, еще затемно к нему вдовы выстраивались. Большие деньги, говорят, зашибал, мне попробовать, что ли?