Былинкина Маргарита Ивановна
Шрифт:
Надо сказать, что мама не вмешивалась в мои дела, затеи и выдумки, не отчитывала и не наказывала, не пичкала кашей и не баловала конфетами, не нянькалась и не сюсюкала. Просто знала, что надо сказать, и рано или поздно оказывалась права. При всей своей строптивости я должна была это признать и признавала уже в детстве, хотя и не всегда сразу.
Первый наш летний приезд в Костино в 35-м году был, как уже упоминалось, обусловлен моей болезнью, тяжелым осложнением после гриппа. Всеми описанными выше радостями жизни я тогда еще не могла полностью наслаждаться и не часто вставала с постели. Читала книги, поглощала свежие щавелевые щи и давилась гоголь-моголем с толченой яичной скорлупой. Мама от меня не отходила, выкармливала и выхаживала. И случилось, как сказали врачи, чудо.
Ровно через три месяца, осенью, на рентгеновском снимке вместо туберкулезной каверны белел кругленький петрификат. Иными словами, вместо дырки в легком красовалась каменистая бляшка, которая навсегда осталась памятью о том, как мама вторично спасла мне жизнь. Ибо эффективных препаратов от чахотки тогда не было.
На следующее костинское лето случилось не столь важное, но достаточно значимое для меня событие. Моя романтическая мечта о каком-то далеком волшебном мире внезапно воплотилась — правда, не в полной мере — в нечто вполне осязаемое, хотя и столь же недоступное. Перед моими глазами теперь день за днем стал носиться кусок этой мечты, сверкая никелем, вращая блестящими колесами, мелодично жужжа цепью и дразняще позванивая звоночком.
Отец Жорика Лев Ефимович привез сыну подростковый велосипед из Англии, и Жорик гонял на нем взад и вперед по Костину, распевая свое: «Сердце, тебе не хочется покоя!..» А мое сердце и вправду потеряло покой. Но, коль страдаешь, надо действовать. До мечты надо хотя бы дотронуться. Как только Жорик с тетей Милушей уезжали на пару дней в Москву, я, набравшись смелости, склоняла их домработницу Надю к преступлению: та позволяла мне взять это чудо за руль и немного покататься на лужайке перед домами. Бог мой, что это было за удовольствие: плавный, как по маслу, ход, мягкие педали, веселящее позвякивание цепи, ветерок в лицо…
Запретная любовь к чужому велосипеду нашла некоторое утешение в собственной двухколесной собственности потому что быстрая езда отныне и впредь стала одним из моих пристрастий. Года через два, когда мне было лет одиннадцать, отцу на заводе дали ордер на приобретение велосипеда. В моем владении появился тяжеленный мужской драндулет Харьковской сборки тридцатых годов. Вместо седла мне приладили подушку, ибо ноги едва доставали до педалей, на которые надо было наваливаться всем телом, чтобы приводить колеса в движение. Это было очень своеобразное транспортное средство, но я его искренне любила, чистила и холила.
Севе его отец тоже купил похожий агрегат, только не с прямыми рулевыми ручками, а с круто изогнутыми наподобие бизоньих рогов. Длинноногий Сева почти лежал на руле, как гонщик перед финишем, но скорость выжимал гораздо меньшую. Иногда мы всей кавалькадой отправлялись за три километра на станцию Правда за мороженым или, по субботам, в Заветы Ильича встречать родителей, возвращавшихся с работы из Москвы с неподъемными сумками, полными хлеба, картошки и чего-нибудь вкусненького. Сумки подвешивались на руль, и мы устремлялись домой, а родители топали пешком за нами.
Одним из самых приятных летних удовольствий был поход в кино.
В парке возле детского дома рядами стояли скамейки, перед которыми в дни показа фильмов натягивали желтое полотнище — экран. Вход был открыт для всех, и для дачников в том числе. Мы с вожделением ждали вечера, ибо с утра прокатывался будоражащий слух: «Сегодня — кино!» За час до начала занимали места на скамейках — для себя и для мам.
Картины были, как правило, двух сортов, хотя чистая любовь с поцелуями радовала нас и в тех, и в других. Одни фильмы поднимали настроение, другие крепили дух. «Веселые ребята» чередовались с «Тремя танкистами». На другой день очень хотелось подпевать Жорику: «Сердце, как хорошо на свете жить!» или «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!».
Однако истинная благодать снисходила на меня при возвращении домой после киносеанса.
Экран гаснет, и все мы сразу оказываемся в теплой темноте ночи. Лишь оконца наших домиков поблескивают вдали. Идем длинной аллеей сквозь густой аромат цветов на детдомовских клумбах. Кто-то тихо переговаривается. Мы с мамой идем молча. На душе особенно радостно и уютно. Рядом мамина теплая рука, а в фильме жили такие красивые хорошие люди…
Эти благостные фильмы со счастливым концом удивительно приятно действовали, и хотелось продлить удовольствие. Выскальзывая на пару минут из нирваны, я в темноте тайком срывала пяток роскошных пионов с клумб вдоль аллеи, чтобы дома поставить в вазу. А букетики из гвоздик, резеды и ноготков две детдомовские девочки, бывало, сами совали в руки маме, которую они называли Лидинькой.
Рояль красного дерева
Если летняя детская пора представляется отдельными яркими картинами, то осенне-зимнее московское житье видится единым спектаклем нон-стоп с повторяющимся действом без особых постановочных трюков. Не декорацией, не реквизитом, а всегдашним участником этого действа был наш полуконцертный красно-коричневый рояль.
Первым предметом — предметом не мебели, а любви, — который мама поселила в новой квартире, стал великолепный рояль знаменитой фирмы «Штейнвег», той, что в Америке потом стала называться «Стэнвей». Инструмент был куплен в 1929 году при НЭПе, по случайному объявлению в газете, у владельца какой-то мясной лавки, которому бывший московский губернатор, Кисель-Загорянский, отдал его за долги перед своим отъездом за границу.