Рубанов Андрей Викторович
Шрифт:
Это вряд ли, засмеялся про себя Кирилл Кактус. Ты же бывший хоккейный вратарь, откуда у тебя зубы? Ты давно искусственные вставил…
– Извини, Иван. Я шучу. Пытаюсь тебе дух поднять.
– Моего духа на пятерых таких, как ты, хватит.
– Сун-Цзы сказал: «Если ты слаб, делай вид, что силен; если ты силен – изображай слабого. Таков путь к победе…»
– Не умничай. Что с паспортами?
– Большой выбор. Умеренные цены. Я даже сам удивился. Есть идеальные азербайджанские, армянские. Казахстан. Есть грузинские, но там нужна фотография на красном фоне, а мы ее не сделали. Есть туркменские…
– Я что, похож на туркмена?
– Не дергайся. Порежу щеку.
– А мне похрен.
– Кстати, на туркмена ты действительно похож.
Знаю, уныло усмехнулся про себя Никитин. Есть в роже, всегда была – косая линия, татарская, или скорее даже некая неопределенная, общеазиатская, скругленность. Лицо развивается как бы спиралью, от бледного носа с квадратным вдавленным концом – к окраинам плоских щек; от хищных, низких бровей – ко рту. Спасают пронзительно голубые глаза и правильные скулы.
Когда-то ведь была открытая, в меру лукавая физиономия, круглая, простая, как брежневская монетка. Что-то от Гагарина, что-то от Кадочникова, а платиновая, рано образовавшаяся седина – прямо от первого российского президента.
А сейчас вон оно, из зеркала зырит лоснящаяся морда, дряблые мешки, ямы, кривые овраги нездоровых морщин…
Ну и главное: по всему лицу мелкие беловатые шрамы, десятки, один на другом. От тяжелой резиновой шайбы, тысячу раз влетавшей в глаза, в губы, в нос, в лоб.
Первый раз ему попало в десять лет. В семьдесят третьем году. Рубились тогда с друзьями на речке. Полевые игроки на коньках, вратари в валенках и телогрейках. Бугай Щагин из восьмого «б» сделал щелчок от синей линии (боже, какая синяя линия на речном февральском льду в серой, полуголодной русской деревне? – ан нет, чертили эту самую линию, и площадку вымеряли, и даже пятаки для вбрасывания отмечали краской, так уважали мальчишескими сердцами хоккей); момент удара Иван не видел. Упал на всякий случай на колени. Шайба угодила в верхнюю губу. Рот в пылу борьбы был приоткрыт, и увечье получилось смешное: собственным зубом пробило щеку насквозь. Иван надувал ее, и воздух с тонким свистом вытекал через дырку. Слюна выходила мелкими багровыми пузырьками. Пацаны смеялись. С тех пор Иван взял за правило держать зубы сцепленными. Дышал через нос. В газете «Советский спорт» он прочел, что в легендарной канадской лиге некоторые вратари суют в рот капы, как боксеры.
Потом, уже в клубе, ему дали маску, почти как у Третьяка. Из железной проволоки. Но если шайба попадала в лицо, прутья проминались и ранили. Каждый раз все, кто был на поле, подкатывали в такой момент к нему, стражу ворот, чтобы ободряюще пнуть клюшкой в щиток, а виновник выстрела приносил немногословные, однако искренние извинения. Иван молчал, как скала. Какие извинения? Он хоккейный вратарь, смертник, он боли не чувствует.
За каждую тренировку он принимал на себя по две-три сотни выстрелов. Плечи, колени, бедра, локти, пальцы – все было синее. Тренер давал мази, растирки – капсин, меновазин. Почти помогало.
Ужаснее всего – если шайба шла низом и попадала под щиток. Там, в вырез, вставлялся носок конька, торчала практически голая ступня, пальцы и подъем, укрытые только кожей ботинка; хуже нельзя представить, если попадало в тонкие кости, особенно в мизинец. А ведь отскакивало – назад, в поле, а ты – стой, держи ворота, играй, парируй, работай.
Потом перевели к мастерам. Там Иван, шестнадцатилетний, затосковал. Мастера стреляли страшно. Шайбу увидеть нельзя, невозможно. Куда влетит, куда отскочит – неизвестно. Одно понятно – если больно, значит, не гол, значит, попало в тебя, а не в сетку. Не хоккей, а убийство. Два раза он получал на тренировках точно в горло. Месяц после этого разговаривать не мог.
Спустя время в довольно проходном матче первой лиги первенства Союза семнадцатилетний, подающий надежды голкипер Иван Никитин встал основным.
Во втором тайме кто-то из чужих сгоряча въехал в него, уже накрывшего шайбу, ковырнул крюком локоть. Играли дома. Четыре тысячи зрителей взвыли. Весь пятак съехался защищать вратаря. Пошли махаться. Дворец заревел. Судья удалил по двое с каждой стороны. Но этот хруст, и пластмассовый стук сброшенных шлемов – а настоящая хоккейная драка идет без шлемов, – и алые пятна крови на молочно-белом льду, и азарт, и восторг – Иван понял, что, кроме хоккея, ему ничего от жизни не нужно.
В следующей игре он отстоял на ноль, взял буллит, заработал две минуты штрафа за грубую игру и уважение мастеров.
А все равно – лучше всего ему стоялось и игралось тогда, в детстве. В валенках и телогрейке, на речке.
Отдайте мне мою телогрейку, и валенки, и первую клюшку, тысячу раз обмотанную синей, лопающейся на морозе изолентой. Отдайте детство, и ощущение первой победы, и первый вкус соленой крови.
Не отдадут, не вернут. Все забрано, все отдано без остатка.
Помолчав и загнав обратно в углы памяти картинки хоккейного детства – кажется, ставшие за тридцать с лишним лет еще более яркими, – Никитин тихо сказал: