Делианич Ариадна Ивановна
Шрифт:
Вскоре, собравшись в коридоре, мы все услышали из уст маленькой героини ее историю.
Фамилия Приммл, как нельзя, больше подходила к этой, на наш взгляд похожей на девушку из Малороссии, смуглой, румяной малютке. Приммл — примула, первоцвет. Спокойно, не делая из этого никакой сенсации, она рассказала нам, что ее вызвали на допрос, очевидно, судя по всем данным, по доносу Померанской. Обвинялась она в том, что, в первые дни после окончания войны, она, как сельская учительница, одновременно была и осталась старшиной германских девушек. Вся деятельность Приммл проходила в кругу школьных детей и опекания раненых, приезжавших на отдых домой. Жили они высоко в горах, в небольшом селе, и с внешним миром общались редко.
По окончании войны, в дни выдач из Лиенца и окрестностей Сирница, в эту деревушку забрели до смерти напуганные власовцы. Для Приммл они были людьми в немецких формах, значит, своими, своими в опасности. Группу человек в пятнадцать, среди которых были два глубоких старика-казака и одна старушка с внучком, наша маленькая героическая девушка развела по удаленным хуторам, где ее слово было закон, а имя — гарантией правильных поступков.
Арест Приммл прервал, конечно, ее связь с селом. Однажды, очевидно, желая сделать мне что-то приятное, она рассказала об этих власовцах. В комнате сидела и Иоганна. Кто тогда мог думать, что она все время планировала свое предательство и собирала о нас сведения! Через несколько дней доставили в лагерь новую группу арестантов, и среди них был дядя Приммл. После первой же встречи с ним у «змеи», Приммл рассказала мне, что все власовцы живы, работают у «бауров» и выжидают момента, когда им можно будет безопасно спуститься в долину и попасть в лагеря для Ди-Пи.
Из всего этого Померанская сделала в своем доносе совсем другую историю. Она доложила, что Приммл скрывает эсэсовцев, так называемый «вервульф», т. е. людей, которые еще не сложили оружия и собираются совершать акты саботажа против оккупационных войск. Она указала, что только Приммл знает, где они «с оружием и амуницией» скрываются.
Приммл вызвали на допрос. Чего проще было сказать, что это были не эсэсовцы, а власовцы, бежавшие от выдачи в Лиенце? Но эта маленькая австрийка молчала. На все требования отвечала лишь: — Я ничего не знаю!
Допрашивали ее об ее прошлой деятельности, о коллегах, о том и сем, но в каждом, казалось бы, наивном вопросе лежала опасность ареста любого названного ею лица. Допрос производил весь «тим» Кеннеди. Уставая, он передавал ее Зильберу, Зильбер — Брауну, Браун — Вейсу. Ни есть ни пить ей не давали, и к ночи, озверев от ее упорства, сам Кеннеди, вызвав сержант-майора «Моську», в его присутствии сказал: — Гут, фройлейн Приммл. Вы не хотите говорить? Олл райт! Я даю вам время — одну ночь в «бункере» на размышление. Если вы откажетесь и завтра назвать имена и места, о которых я вас спрашиваю — я вас отдам взводу «баффс» (солдаты полка Бизонов), и, когда вы пройдете через 23 пары рук, вы запоете иначе!
«Моська» вел Приммл в бункер, низко опустив голову. Перед самым входом, прежде чем передать ее сержанту, надзирателю тюрьмы, он внезапно оказал: — Не бойся, герл! Мы — солдаты. Мы не Эф-Эс-Эс. Держи язык за зубами. Даже если тебя оставят с нашими солдатами, поверь моему слову — с тебя волосок не упадет. Мы умеем ценить стойкость, верность и честность!
О чем думала Приммл в эту ночь, верила ли она словам сержант-майора, сказать трудно, но в угрозу Кеннеди она верила вполне. Утром тот же «Моська» отвел ее к следователям. Ее посадили в комнату, в которой с мрачным видом сидели двадцать три солдата. Все молчали. Солдаты нервно курили, смотрели друг на друга, в окно, на потолок, избегая встретиться взглядом с побледневшей девушкой. Это сидение продолжалось до полудня, когда, наконец, ее потребовал к себе мистер Кеннеди.
— Ну? — заревел он с места в карьер. — Будешь ты говорить, ты, «наци-швейн»?
— Мне нечего вам сказать. Я ничего не знаю и ничего не видела!
Капитан разразился потоком площадной брани, новыми угрозами. Бил кулаком по столу, подносил его к самому носу Приммл, но, по своему обычаю, вдруг осел, встретившись с непоколебимой волей, и, вызвав «Моську», приказал ему вернуть девушку в наш барак.
Ведя ее к нам, маленький сержант-майор торжествующе спросил на ломаном немецком: — Хаб ик дик заген? Инглиш солджер никс макен! Солджер ис гуд! (Говорил я тебе, что английские солдаты тебя не тронут. Солдаты хорошие!).
Вечером, запирая нас на ночь, наш суровый «кипер», сержант Кин из пригорода Лондона, вынул из-под дождевой накидки коробку, в которой лежали пачки папирос Кэпстэн, конфеты, мыло, пара новых солдатских носков, белые нитки, иголки и кулечек с сахаром. Он передал эти подарки фрау Йобст и смущенно промычал:
— Это от двадцати трех солдат… храброй девушке!
Как отрадно было у нас на душе! Какое-то необычное спокойствие воцарилось хоть на одну ночь в сердцах. Нет! Не все люди — звери. Охраняющие нас солдаты просто выполняют свой долг, выполняют приказания. Может быть, они видят в общей серой массе заключенных кригсфербрехеров, но, встречаясь с «человеком», они сами становятся человечными.
История моего допроса, в связи с Иоганной Померанской, не была ни интересной ни романической. За мной тоже пришел «Моська» и отвел меня к сержанту Зильберу. Желая быть беспристрастной, должна отдать справедливость, что он имел полное право ненавидеть нацистов. Как нам рассказывали его земляки по Грацу, вся семья Зильбер была уничтожена в лагере Маутхаузен. Это был нервный, щупленький субъект с громадными темными глазами. На его письменном столе стояла рамка, в которой на черном бархате была прикреплена желтая тряпка с шестиконечной звездой, повязка, которую на рукаве носили евреи — его собственная повязка, которую он сорвал, когда ему, тогда еще мальчику лет шестнадцати, удалось бежать в лес, а оттуда в Италию и дальше, но которую он не бросил.