Делианич Ариадна Ивановна
Шрифт:
Только двое могли считать, что их по праву засадили, т. к. обе работали в Отделении Государственной Безопасности: будущая моя подруга Гретл Мак из Клагенфурта и Адельгейд Экснер из Виктринга.
Рано утром они уходили в прачечную и возвращались перед закрытием блоков на замок, к 5 часам вечера. Через них мы узнавали все новости. Окна прачечной выходили во двор англичан. Они первые видели приезжающих, имели возможность поговорить с более любезными и приветливыми «киперами», поболтать с мужчинами, работавшими в соседней с ними кухне. Некоторые солдаты регулярной армии оставляли нарочно в карманах своих кителей и брюк папиросы, спички, конфеты или кусок туалетного мыла. Всем этим эта «упрямая» шестерка делилась с менее имущими. Они приголубили меня, Урсулу Пемпе, Финни Янеж, болезненную бледную девушку, и вскоре за нами прибывших двух совсем молоденьких девочек, Бэби Лефлер и Гизелу Пуцци, о которых позже будет речь.
Я осталась в первой комнате, вскоре до последней койки занятой новоприбывшими. Мы были странным конгломератом. С нами сидела ненормальная Иозефина Майер, странная пожилая женщина, о которой говорилось, что она доносила Гестапо в дни войны, Иоганна Померанская, полька, бывшая надзирательница немецкого кацета, тоже странный тип женщины, ненавидящей все вокруг себя. У нас была беременная семнадцатилетняя Эрика Ребренигг, дочь крестьянки, которая никак не могла понять, за что ее арестовали, пять девушек из Вены, служивших в… пожарной команде. С одной из них, Эльзой Оберностерер, мы заключили пакт о совместном хозяйстве. Состояло оно в том, что я ей отдавала по субботам и воскресеньям порридж, а она, не курящая, свои папиросы. Через месяц по прибытии нашем в «373», нам стали их выдавать пять штук в неделю. Мы стали получать по куску мыла «Люкс» на две недели, одну зубную пасту на четырех раз в месяц и иной раз конфетки «Лайфсэйвер» «за хорошее поведение».
Я всегда много курила. В дни войны курила все — до чая, начинки матрасов, сухих хризантем, сорванных на кладбище. Папироса для меня была единственным утешением и другом. Я меняла все, что могла, на них, иной раз отказываясь даже от хлеба. Об этом узнали и, видя меня иной раз сидящей с мрачным видом в углу или ходящей под проливным дождем вокруг барака, кто-нибудь из более молодых внезапно срывался и, мчась по коридору, начинал кричать: — Слушайте, слушайте! Ара осталась без папирос!
Как это было трогательно! Из многих комнат выходили старушки, просто некурящие женщины и даже подобные мне курильщицы и давали из своих сбережений от «бычка» до двух-трех папирос. Почему-то им хотелось помочь мне в моем одиночестве, в моей тоске и особенно мне подчеркнуть, что я — не чужая, что они меня понимают и считают своей.
Трогательно было отношение к трем беременным женщинам, к маленькой Эрике, носящей под сердцем незаконного ребенка, к вдове одного летчика, разбившегося в день капитуляции, и к вдове бывшего гаулейтера Каринтии, нацистского босса Глобочнигг, высокой, спокойной женщине, героически несшей свой крест. Ее муж после капитуляции Германии, зная, что его ожидает процесс и, может быть, казнь, покончил жизнь самоубийством. Его имя у нас никогда не упоминалось, о его судьбе никогда не говорилось, и фрау Глобочнигг, тяжело перенося свою беременность, никогда ни одним словом не показала своих страданий, не пожаловалась, не просила облегчений или милости у тюремщиков и спала на твердых досках:
Этим трем помогал весь барак. Отдав платочки, шали и даже платья, им смастерили какие-то подстилки, пряча их на день, чтобы их не нашел контроль. Им отдавалось то немногое количество сахара и конфет, которое изредка нам раздавалось. В конце ноября нам впервые выдали фрукты: раз в неделю одно яблоко или апельсин на четырех или пятерых женщин. Все эти фрукты мы отдавали беременным, девочкам, все еще растущим и нуждающимся в питании, и древней старушечке фрау Грузитц, которой у нас в бараке исполнилось 82 года.
Просматривая сегодня в мыслях весь состав женского барака и зная их дальнейшую судьбу, я часто думаю, что, может быть, две-три являлись «кригсфербрехершами», но остальные были собраны с бору да с сосенки просто для того, чтобы существовал блок «А» в лагере Вольфсберг, рассчитанном на 5.000 человек.
Внутреннее разделение на «касты» было, в общем, вполне понятным. Общее прошлое, общие воспоминания, интересы. Чиновницы и военные помощницы ничего общего не имели с «дамами из партии». Но вражды не было. Была только тенденция как-то группироваться, чтобы легче было переносить безнадежную тоску, голод, холод и безделье.
Холод. Уже с октября стал падать снег. Горы вокруг Вольфсберга покрылись не тающей белой пеленой. Бараки в одну доску, с ординарными, плохо пригнанными многочисленными окнами не держали никакой теплоты. Дрова выдавались очень оригинально: в день на голову одно полено. В больших, населенных комнатах, в которых жило по 18 и даже 28 женщин, можно было хоть раз в день, вечером, хорошо протопить помещение и немного согреться. Однако, в маленьких, в которых жило по шесть заключенных, шесть полешек тепла не давали. Поэтому мы сами от себя отчисляли им лишние поленья и следили за тем, чтобы «утром не найти замерзшие нацистские трупы».
Мужчинам в этом отношении было легче: от каждого блока люди шли на рубку леса. Вечером, возвращаясь, они имели право принести с собой столько дров, сколько можно было обхватить поясом от брюк, и, стянув его, нести за плечами. У мужчин в бараках не было разделения на комнаты, и в каждом бараке было по две-три печи, которые топились коммунальным способом. Мужчины приносили из леса картофель и даже хлеб, который им там оставляли сердобольные граждане окрестных поселений.
Эти мужчины с радостью помогали бы нам, но в ту первую зиму лагерные строгости доходили до абсурда. Проходя мимо женского блока, заключенные не смели смотреть в нашу сторону. За обычное приветствие, поднесение руки к козырьку или «Гуттен морген» женщину оставляли без прогулки, мужчин садили в «бункер». Нас в то время стерегли сбродные солдаты, что-то вроде штрафного батальона, главным образом, лондонцы, грубые, неотесанные, сквернословящие парни. С ними сговориться было просто невозможно, и, боясь Кеннеди и всех чинов Эф-Эс-Эс, они старались открыть какие-либо проступки и срочно о них донести.