Шрифт:
Он поведал о духе зла, скованном алмазными цепями среди карающего огня, о Времени, в своем обращении девять раз разделившем день и ночь смертных, о зримом мраке вечных тюрем и о море пламени, где носятся падшие ангелы; громовым голосом начал он речь князя тьмы: «Если ты тот… о как ты глубоко пал, как страшно изменился! Как не похож ты на того, кто в счастливом царстве света излучал столь изумительное сияние… Идем со мной… Исход боя среди небесных полей еще не решен. Пусть поле битвы осталось не за нами! Не все потеряно! Мы сохранили непреклонную волю, неутолимую жажду мести, несокрушимую ненависть и мужество, которое никогда не покоряется и никому не уступает, — а это не значит быть побежденным!»
Тут слуга громким голосом возвестил о прибытии господ Монтрезора и д'Антрега. Они вошли, раскланялись, поговорили, передвинули кресла, и, наконец, сели. Слушатели воспользовались этим, чтобы поделиться мнением с соседями; слышались лишь слова порицания и упреки в отсутствии вкуса; некоторые погрязшие в рутине умники утверждали, что они ничего не смыслят в таких стихах, что такая поэма выше их разумения (они не подозревали, что говорят правду), и этим самоуничтожением напрашивались на похвалу себе и на упрек поэту — выгода, как видно, двойная.
Мильтон закрыл лицо руками и облокотился на стол, чтобы не слышать хора любезностей и хулы. Только три человека подошли к поэту: какой-то офицер, Поклей и Корнель; последний сказал ему на ухо:
— Советую вам перейти к другой песне: слушателям недоступно то, что вы им прочли.
Офицер пожал руку английскому поэту со словами:
— Я восхищен До глубины души.
Удивленный англичанин взглянул на него и увидел лицо человека умного, страстного и больного.
Он молча кивнул в ответ, и сосредоточившись, продолжал читать. Голос его стал очень мягким и спокойным; он повествовал о целомудренном счастье двух прекраснейших созданий божьих, описывал их величественную наготу, простодушие и властность их взгляда, рассказывал о жизни среди львов и тигров, которые резвились у их ног; он говорил также о чистоте их утренней молитвы, о пленительных улыбках, о юных непринужденных шалостях и речах, проникнутых любовью, а посему ненавистных князю тьмы.
Сладостные невольные слезы текли из глаз Марион Делорм; природная чувствительность овладела ее сердцем вопреки разуму; поэзия пробудила в ней глубокое религиозное чувство, от которого ее обычно отвлекали утехи светской жизни; впервые непорочная любовь предстала перед ней во всей своей красоте, и она застыла на месте, словно превращенная по мановению волшебной палочки в прекрасную бледную статую.
Корнель и его друг, молодой офицер, были в восхищении, которое они не смели выразить, ибо довольно громкие голоса заглушили удивленного поэта.
— Какая скука! — восклицал Дебаро. — От такой безвкусицы с души воротит!
— И какое отсутствие изящества, галантности и нежной страсти! — холодно заявлял Скюдери.
— Да, далеко ему до нашего бессмертного Юрфе! — говорил Баро, продолжавший «Астрею».
— То ли дело «Ариадна»! То ли дело «Астрея»! — вздыхал Годо, комментатор.
Общество пришло в волнение, все услужливо критиковали поэта, но так, что до его слуха доходил лишь неясный гул, смысл которого трудно было уловить; он почувствовал, однако, что не имел успеха, и сосредоточился прежде, чем коснуться новой струны своей лиры.
В эту минуту доложили о советнике де Ту, который, скромно раскланявшись, молча встал за спиной автора, рядом с Корнелем, Покленом и молодым офицером.
Мильтон вернулся к своим песням.
В них говорилось о появлении в садах эдема небесного гостя, подобного новой заре среди ясного дня; взмахами своих божественных крыл он наполнил воздух неизъяснимым благовонием и поведал человеку историю небес; он рассказал о том, как возмутился Люцифер и, облаченный в алмазную броню, сидя в ослепительной, как солнце, колеснице, окруженный сверкающими херувимами, восстал против всевышнего. Но тут появляется Эммануил на живой колеснице господней, и две тысячи молний, которые он держит в деснице, летят с устрашающим грохотом в преисподню, погребая проклятое воинство под гигантскими обломками рухнувшего неба.
Слушатели поднялись с мест, и чтение было прервано, ибо на этот раз религиозные предрассудки вступили в союз с дурным вкусом; всюду раздавались слова порицания, принудившие хозяйку дома тоже встать, чтобы как-то скрыть от поэта столь нелестные отзывы. Это оказалось нетрудным, ибо он был всецело поглощен своими высокими думами; в эту минуту его гений парил над землей; когда же Мильтон открыл глаза, то увидел возле себя лишь четверых своих поклонников, чьи голоса заглушили шум остального общества.
Корнель сказал ему:
— Выслушайте меня. Если вы добиваетесь славы при жизни, не ждите её от столь прекрасного творения. Чистая поэзия доступна лишь немногим; для обыкновенных людей она должна сочетаться с почти физическим волнением, которое порождается драмой. Меня соблазняла мысль написать поэму о Полиевкте, но я ограничу свой замысел, отброшу небеса и оставлю одну трагедию.
— Что мне людская слава?! — возразил Мильтон. — Я не помышляю об успехе: пою потому, что чувствую себя поэтом; я иду туда, куда влечет меня вдохновение; то, что порождено им, всегда прекрасно. Даже если эти стихи прочтут через сто лет после моей смерти, я все равно буду их писать.