Хемингуэй Эрнест
Шрифт:
Катаются теперь гораздо лучше, лучше обучены, и лучшие катаются красиво. Они съезжают быстрее, слетают как птицы, странные птицы, которые знают много секретов, и только глубокий свежий снег представляет опасность для тех, кому нужен укатанный склон.
Они теперь знают много секретов, а мы знали другие секреты, когда съезжали по ледникам без страховки и не было снежных патрулей. Эти лыжники лучше нас, и они тоже взбирались бы на горы, если бы не было подъемников. Встала совсем другая проблема.
Если они начинают рано, узнают новые секреты и у них есть способности, то ничего не ломается даже на таких спусках, как в нынешнем году в Сан-Вэлли, и организовано все так, что никто не гибнет. Теперь, чтобы обрушить лавину, стреляют из пушек и минометов.
Никто не может утверждать, что не сломает ногу в определенных обстоятельствах. Разбить себе сердце — другое дело. Некоторые говорят, что такого не бывает. Конечно, ты не можешь его разбить, если у тебя его нет, и многое объединяется для того, чтобы отнять его у человека, у которого оно вначале было. Возможно, там и нет ничего. Nada [73] . Можете принять это или нет. Это может быть верно или нет. Есть философы, которые очень хорошо это объясняют.
73
Ничто (исп.).
В писательстве тоже есть много секретов. Ничто никогда не пропадает — не важно, кажется ли так в этот момент, — и то, что не вошло, непременно проявится и придаст силу тому, что вошло. Некоторые говорят, что на письме ты не можешь ничем овладеть, пока не отдал этого — или даже не вынужден был выбросить, если спешил. В гораздо более поздний период, чем эти парижские сюжеты, ты никак не сможешь овладеть ими, пока не изложишь материал беллетристически, а потом, возможно, придется это выбросить, иначе оно снова ускользнет. Говорят еще и всякое другое, но не надо обращать на эти разговоры слишком много внимания. Наши секреты — из области алхимии. Объяснителей гораздо больше, чем хороших писателей. Помимо всего прочего, тебе нужна еще большая удача, а она не всегда приходит. Жаль, конечно, но жаловаться не стоит, так же как не стоит жаловаться на тех объяснителей, которые рассказывают тебе, как ты это делаешь и зачем, а ты с ними не согласен. Пусть себе объясняют, но трудно, наверное, примирить ничто, которое тебе ведомо, с той частью, где ты живешь в других людях. Одни желают тебе удачи, другие — нет. Хорошее письмо не склонно разрушать, но ты должен быть поосторожней с шутками.
Потом вспоминаешь, как последний раз приехал на Кубу Эван, больной раком поджелудочной железы, еще с дренажем. Он сам себя перевязывал и писал репортажи в утреннюю «Телеграф» о скачках в Гольфстрим-Парке. Он опередил график и прилетел ко мне. Морфий с собой не привез: ему сказали, что на Кубе его несложно получить, а это было не так. За торговцев взялись крепко. Он прилетел попрощаться. Но, естественно, об этом не объявил. Выделения из дренажной трубки пахли.
— Доктор непременно его принесет, — сказал он. — Что-то его задержало. Извини, что больно, Хем, что я тебе досаждаю.
— Ему пора быть здесь.
— Давай вспомним все смешные случаи из прошлого. Помнишь Десноса? Он прислал тебе чудную книжку.
— А помнишь, как ты явился в Мадрид прямо из госпиталя в Мурсии в alpargatas [74] по снегу, когда выздоравливал после ранения? И спал под покрывалом в ногах кровати, поперек, а Джон Тсанакас спал на полу и стряпал для нас.
— Добряк Джон. Помнишь, как волк был подпаском? Мне было неудобно, что я столько кашляю. Что кашляю с кровью — ерунда, но неловко. Знаешь, в Париже было счастливое время, и на Ки-Уэсте тоже замечательное. Но самое лучшее — в Испании.
74
Парусиновые туфли с пеньковой подметкой (исп.).
— А следующая война? Как ты вообще на нее попал?
— Тебя непременно возьмут, если по-настоящему захотел. Я отнесся к ней очень серьезно и дослужился до мастер-сержанта. После Испании было легко. Все равно что вернуться в школу, и очень похоже на то, когда ты с лошадьми. Военные действия были интересной проблемой.
— Все твои стихи у меня сложены и спрятаны.
Боль стала очень сильной, и мы помнили много действительно смешных происшествий и замечательных людей.
— Ты очень заботливо к ним отнесся. Это не значит, что их надо публиковать. Но, я считаю, важно то, что они существуют. Мы с тобой довольно много существовали, а, Хем? И ты чертовски хорошо написал про Nada.
— Nada у pues Nada, — сказал я. Но я помнил и Гольфстрим, и море, и другие вещи.
— Не сердись, что говорю серьезно, Хем. Было так приятно поговорить о месье Даннинге и le fou dans le cabanon [75] , о чудесном путешествии по старому Парижу, об исчезновении мистера Воспера, об Андре и Жане. Тех двух. Официантах. Об Андре Массоне и Жоане Миро, и что сталось с ними. Помнишь, как ты поставил меня на содержание в банке, а я тогда купил картины? Но ты должен держаться, потому что пишешь за всех нас.
75
Сумасшедшем в палате для буйных (фр.).
— Кто это — все мы?
— Пожалуйста, не изображай неизвестно кого. Я имею в виду нас в те старые дни, и лучшее, и худшее, и в Испании. А потом эта другая война и все, что было после нее, и что теперь. О веселом напиши и о другом, о чем только мы знаем, те, кто был в некоторых странных местах в странные времена. Пиши, пожалуйста, даже если тебе вспомнить об этом не хочется. И вставить надо сегодняшнее. Я так занят лошадьми, что ничего не знаю про сегодня. Только про мое сегодня.
— Мне очень неприятно, Эван, что он опаздывает с лекарством. Сейчас наше сегодня — это оно.