Шрифт:
Он замолчал и как будто ждал ответа. И она ответила:
— Пойдем. Мне пора домой. Меня ждут мои дети.
Третья новелла, последняя, самая простая и самая страшная.
Они поссорились — жених и невеста. Он уехал, но вынести разлуки не мог. Он послал ей отчаянное письмо, написал, что будет ждать ее ответа ровно восемь дней.
Письма этого, с маленькой неточностью в адресе, она не получила.
Он уехал далеко. В Шанхай. И там от тоски и отчаяния умер.
Случайно узнав об его отъезде, она стрелялась. Стрелялась неудачно. Ослепла. Осталась калекой на всю жизнь.
И через восемнадцать лет это неполученное письмо разыскало ее в больнице для безнадежно больных.
Сиделка, нагнувшись над ее койкой, прочла его вслух.
Но она вряд ли услышала его.
Она уже умирала.
Мы, злые
Ольга Сергеевна поднималась медленно, качалась из стороны в сторону. Очень устала. Смотрела сосредоточенно на кастрюльку, которую держала двумя руками. Смотрела — не разлить бы молоко.
И уже с четвертого этажа расслышала этот знакомый ей крик:
— А-а-а-а…
Знакомый крик. Мучительный.
— Маруська кричит.
Добралась до пятого. Открыла своим ключом.
— Марусенька, чего же ты кричишь, словно маленькая? Ведь ты же знаешь, что я пошла за молоком. Ведь для тебя же!
В столовой в углу на диване лежит больная Марусенька, девятилетняя, худая, желтая, злая.
— Не хочу я твоего молока, — говорит она скороговоркой и снова начинает кричать: — А-а-а-а…
Ольга Сергеевна ставит на стол кастрюлю, опускается на колени перед диваном.
— Деточка моя, милочка! Что? Болит очень? Ножка болит?
Девочка толкает ее в грудь худенькой грязной ручкой.
— Ну не надо сердиться на маму, — просит Ольга Сергеевна. — Тебе вредно сердиться, кошечка моя. У тебя сердечко слабое. Будешь спокойная, скорее поправишься. Хочешь, я принесу тепленькой водички, помоем тебе ручки? Я в одну минуту согрею водички?
Девочка толкнула ее еще раз и демонстративно отвернулась лицом к стене.
— А папа еще не вставал?
Но девочка молчала.
Приоткрылась дверь в крошечную темную комнатушку, выглянуло небритое, одутлое лицо.
— Я сейчас, Олечка, — сказало лицо испуганным шепотом. — У тебя нет случайно папироски?
— Ты же знаешь, что я не курю, — раздраженно ответила Ольга Сергеевна и стала на спиртовке кипятить молоко.
— Ну, конечно, я знаю, — поспешило заверить лицо. — Я только так, на всякий случай.
— Ты бы все-таки поторопился, — сказала Ольга Сергеевна после паузы. — Тебе назначено в девять. Надо же побриться.
Он добродушно потрогал свои щеки.
— Да, признаюсь…
— Ну так поторопись же. Опоздаешь — возьмут другого. И зайди к мадам Аллан, спроси деньги за светр. Я ведь не могу уйти из дому. Выходит, что я даром работаю.
— Да, да, — торопливо соглашался он. — Зайду, и спрошу, и все устрою, только ты не раздражайся.
— Я не раздражаюсь, но вот уже больше недели, как я тебя об этом прошу. Ведь дома нет ни гроша, должен же ты понимать. Ну, чего же ты ждешь, Господи!
Он засуетился, испуганный, с бегающими глазками.
Она подошла на цыпочках к дивану, нагнулась, заглянула в лицо девочке. Повернулась, погрозила мужу.
— Кажется, спит. Ведь всю ночь плакала.
— Ты бы прилегла, — сказал муж.
— А белье? Я не могу лечь, я должна стирать.
— Но ведь ты так сама…
Она с раздражением отмахнулась от него. Он стал спешно одеваться, спотыкаясь, роняя вещи, ползая по полу за запонкой.
— Ты меня с завтраком не жди, — сказал он, уходя. — Я, вероятно, пройду еще куда-нибудь на рекогносцировку. Насчет местишка.
Он попробовал комически подернуть бровью при слове «местишко». Но вышло так жалко и неумело, совсем уж некстати, что он сам это почувствовал и заторопился уйти.
Она проводила глазами его сгорбленную спину в выгоревшем пальто с чужого плеча, и ноющей жалостью заболела душа.
— О-о! — застонала она. — Еще за этого олуха мучайся!
Она встала, растирая усталую спину. Навалила мокрого белья в лоханку, залила кипятком. Посмотрела на свои пальцы, вспухшие, красные. И вдруг вспомнилась красивая, наглая рожа, с гладко склеенными волосами — bien gomme! [46]
46
прилизанными (фр.)