Вход/Регистрация
КТО ВЫНЕС ПРИГОВОР
вернуться

Грачев Алексей Федорович

Шрифт:
Деньги, как снег, они быстро растаяли,надо снова идти воровать,надо будет опять с головой окунутьсяв хмурый и злой Петроград…

9

 Как собирался губернский биржевой комитет, Викентий Александрович, понятно, не знал. Может, члены его оповещались повестками, или же мчались специальные курьеры на дом, или же звенели телефоны. Его тайный биржевой комитет собирался просто и быстро. Егор Матвеевич получал весточку через колбасников, к которым приезжал за отходами. Иван Евграфович всегда был при «Хуторке», а Викентий Александрович, если надо было его вызвать, сидел в шаге от телефонного аппарата. Сегодня он собрал всех в этом номере с плохо заправленной койкой, в котором сохранился с ночи густой дух людей, табака, селедки, вина. — Уж и номерок, — пожаловался Викентий Александрович, принимаясь ковырять холодное мясо, которое принес на подносе сам Иван Евграфович. — Свиньи, что ли, Егора Матвеевича здесь содержались? Дужин и Иван Евграфович рассмеялись. Смешно, конечно, представить, как вот здесь под койкой, на койке возились откормленные йоркширы, как они крутились по номеру, виляя хвостами, как жевали эти мятые портьеры, как сорили окурками и спичками, как раскидывали обглоданные рыбьи хребтины. Трактирщик быстренько одернул койку, смахнул со стола привычно, по–официантски, мусор с пеплом и подсел, умильно глядя, как вяло жует мясо их гофмаклер. — Что за переполох, Викентий Александрович? Что за экстренность, так сказать? Дужин после этих слов подался вперед, впился в Трубышева монгольскими глазками. — Шухер какой–нибудь? Трубышев поморщился. — Два вопроса на сегодня, — тихо ответил. Он налил себе и компаньонам портвейну, выпил сам, не ожидая остальных. — Первый — это Синягин. У него кончилась мука. А связи оборвались и с Омском, и с Москвой, и с Петроградом. Еще пара дней — и Синягин будет, можно сказать, поедать себя. А жаль терять такой доход. Тут он вынул из кармана бумажник, отсчитал в молчании деньги, положил перед каждым. Иван Евграфович пересчитал, прежде чем сунуть их в карман поддевки. Дужин не проверял: знал точность кассира. Прохрипел довольно: — Кстати, порченой колбасы на бывшем Либкена куплю бочку. Все сожрут свиньи… А Авдею помочь надо бы, — он прибавил это и задумался, двигая бровями. — Дает дивиденды богато… — Ну ладно, — он же сказал снова, забирая в руку бутылку, разливая вино в лафитники. — Так и быть, прикинем мы. Есть знакомый стрелок на складе «Хлебопродукта». Потолкую… Оба, и Иван Евграфович и Трубышев, так и вскинулись на него. Но тот прохрипел, багровея, точно злобясь на своих компаньонов: — Раз помочь надо, тут уж надо рисковать. Провернем дело. Еще чего, Викентий? — Арестован Миловидов. Оба отшатнулись — так страшны были слова, сказанные скучно и равнодушно вроде бы Викентием Александровичем. Дужин приподнял зад в ватных штанах, как примеривался протопать к окну, выбить рамы чугунными плечами, вывалиться на мостовую. — С этого и начинать бы надо было, — упрекнул он, снова наваливаясь грудью на стол, щеря рот. Он оглянулся вдруг резко, точно те шаги в коридоре принадлежали сотрудникам уголовного розыска. — Шутки шутить вздумал, — прохрипел он, оседая снова на спинку стула. Иван Евграфович все молчал, лишь с какой–то поспешностью шаркал ладошкой по маленькому личику, точно умывался. — Какие там шутки, — сказал Трубышев, сжимая пальцы и разжимая их, похоже — мял в кулаке кусок глины. — Миловидов знает Вощинина и тебя, Иван Евграфович… Трактирщик попытался улыбнуться, но тут же с боязнью глянул на Егора Матвеевича: — Миловидов про меня не скажет, — ответил он. — Миловидов под чужой фамилией живет. И мне это известно. А вот Вощинин твой — это да… — А Вощинин пусть помалкивает, — заметил хмуро Дужин. — Вот и конец истории. Все тут… — Все тут, — повторил раздраженно Викентий Александрович. — Так бы если. Говорил ему, а Вощинин: вы барыши наживали, вам и отвечать… — Ишь ты, — рыкнул Дужин, угрюмо глядя на Трубышева, словно тот и был комиссионер. — Вот как заговорил. Не боится? — Посоветовал я ему уехать. — Самое бы лучшее, — вставил Дужин и одобрительно кивнул головой. — Пусть берет билет. Две ляжки в пристяжку, сам коренной — и гайда… — Но он потребовал тысячу червонцев… — Надо дать, — вмешался теперь трактирщик. — Черт с ним. Зато без свидетеля и нам спокойнее. — Но как бы он и в другом городе не нарвался на милицию, — заключил Викентий Александрович, вынимая из кармана трубку. — Ненадежный он. Капризный и злой. Сразу выложит. — Поговорить надо с ним… Наказать надо, — захрипел Дужин, стукнул легонько кулаком по столу. — Как «малина» решает с тем, кто собрался попалить? Не знаете? Викентий Александрович промолчал, трактирщик развел руками, проговорил со смешком: — Какие там «малины», бот с тобой, Егор Матвеевич… Зачем нам это? Позвольте–ка сбегать вниз, кажется, опять этот повар на плиту пробу… — Ничем не пахнет, — осадил его Дужин, — сиди, старик, неча прыгать. Надо обо всем оговорить. Сядем на скамью — невесело будет, пожалеешь, что бегал по лестнице без толку… Он бросил вилку на стол, вытер губы ладонью, взглянул теперь на трактирщика, и тот опустил вдруг голову. И эта опущенная голова заставила замереть Викентия Александровича. — Но постойте, — с трудом проговорил он. — С Вощининым я вместе работаю. За соседними столами… Дужин прервал его тихим ударом кулака по столу: — Ты знаком с ним, сидишь рядом. Можешь сидеть в суде, на скамье. А мы не желаем, — усмехнулся он, поглядев снисходительно на уныло жующего сыр трактирщика. — Сколько мы выходили сухими из воды. Не хватало, чтобы из–за твоего конторщика мне оставить без присмотра свиней. Попугать надо, а не испугается — тогда… Ты слышал про Сынка, Викентий? — обратился он к Трубышеву. Иван Евграфович с испуганным удивлением уставился на него. Вдруг стал приглаживать ладошками смятую скатерть. Трубышев пожал плечами. Какой–то Сынок. Не Дуглас Фербенкс. Не Рудольфо Валентино, по которому маются все женщины города. — Во сколько кончаете вы работу? — нагнулся к нему Дужин. — В пять часов… — Выйдешь с этим комиссионером, — сказал Егор Матвеевич, забирая снова в руки бутылку. — Поглядим мы на него. Внизу снова запела «пивная женщина», послышался шум, наверное, от ног танцующих. В коридоре кто–то ломотился в дверь какого–то номера, кто–то ходил звучными шагами, как часовой на посту. Где–то плакала женщина — плач как ветер осенний… — А я слышал о Сынке, — заедая вино куском мяса, задумчиво и как сам себе заговорил Егор Матвеевич. — Это был тонкий мальчик. Его много обижали в детстве. Он мог плакать от раздавленной мухи или зарезанной курчонки, но он терпеть не мог людей. Его много обижали, — повторил он все так же задумчиво. — И плохо кончит Сынок. Его либо пришьют, либо дадут «пыжа»… И понял тут Викентий Александрович, что хорошо знает Дужин того Сынка, так хорошо, что, может быть, даже вчера сидел с ним за столом и ему самому говорил эти вот слова.

10

 От детских лет еще был Георгий Петрович пуглив, набожен, верил в мистику, в дьявольщину, в дурные предзнаменования, в предсказания и сны. Бывало, возле телеграфного столба, в осенюю пору и сумраке, заслышав гул дерева и гул проводов, замирал. Чудилось, пронзит его током, обуглит, бросит сюда вот в канаву, залитую водой, и зашипит он, как головня, вытолканная из печи хозяйкой–стряпухой. Выйдя из дому, иногда видел закат солнца — желтого, в черной кайме туч, как лицо больной старухи в траурном платке, и снова замирал, и вздрагивал, и ждал, что ночь эта будет ему последней ночью. Нахлынет вдруг на село лава тех черных туч, вырвутся из них яростно молнии — и все в крышу его дома, и все в комнату, в кровать, где он под одеялом, закрывшись с головой от ужаса. Как–то сидел в трактире, а напротив старик с беззубой челюстью. Лотошил и скалился, тянул руку, а глаза неживого человека. Испугался, сбежал из–за стола, а там, на дворе, едва не потерял сознание; присел на корточки, и земля мягко и сладко кружилась, и тянуло уткнуться в нее, забыться, прогнать видение той старческой улыбки, в которой проглянула вдруг бездна, холодная и бездонно–черная, как колодец в их дворе под липами… И вот снова явился страх. Не развеяли его ледяные колени Лимончика, и та веселая ночь с песнями и звоном стаканов, и серьги, раскачивающиеся задорно и призывно. Закрывая глаза, видел он аккуратную бородку Викентия Александровича. Открывал глаза и видел горбатый нос того агента, что в «Бахусе» покупал папиросы «Смычка». Выходил теперь из дома Георгий Петрович с осторожностью кошки на мокром снегу, озираясь, прислушиваясь. Прислушивался и на работе к шагам, к стуку дверей, к журчанью воды в умывальнике, к скрипу форточек, к звонкам телефонов, пулеметному грохоту «Континенталей» — пишущих машинок. Почему–то чаще мерещились ему эти проклятые ордера на мануфактуру. Они лежали у него в бумагах, они были налеплены на стене рядом с плакатом, изображающим самолеты, под которыми чернела подпись: «Все подпишемся на воздушный заем». Они шуршали у него в кармане, они прятались в деловых папках конторщиков, бегущих мимо Георгия Петровича. Иногда ему вдруг казалось, что он уже арестован и что сидит он напротив того самого, с кистями на карманах. И слышались вопросы, на которые он уже научился отвечать быстро и четко. «Кто вы такой, Вощинин?» — Я из села. Родитель — псаломщик. Мать по–хозяйству. Отец — пьяница беспросветный, мать скаредна и ворчлива. Была еще сестра, пропала в гражданскую войну, где–то на Урале. Может, и в живых нет, может, бежала за границу с мужем, казачьим есаулом. «Что вам, Вощинин, нужно от жизни?» — От жизни мне надо богатство. Жить в особняке, раскатывать в лихачах и автомобилях. Плыть где–то на пароходе, под солнцем тропиков. Иметь денег столько, чтоб никогда в них нужды не было. «Но ведь вы были комиссионером у Трубышева?» Тут он рассмеется. Кто бы знал, что такое комиссионер! Да, он ездил в Архангельск за фанерой, в Арзамас за луком, в Одессу за тряпьем какого–то подпольного портного. Но что за эти поездки? Командировочные да на одну игру в бильярд в «Бахусе». «А Трубышев больше зарабатывал?» Тут он даже захохочет. Этот с кистями на карманах совсем как ребенок. Неужели непонятно, что он, Вощинин, просто раб господина. А у господина есть куда прятать деньги. Короче, надо им, агентам, арестовать Трубышева и спросить самого его, сколько он зарабатывал на операциях с фанерой, шерстью, платьями, ржаной мукой, дровами. «Кто еще заодно с Трубышевым?» Нет, он не знает. Но думает, что есть. Только надо последить за трактиром «Хуторок». Потому что там бывает часто Викентий Александрович. А это на том берегу Волги. Вряд ли бы так просто пошел Викентий Александрович на ту сторону по льду. Но он, Вощинин, не интересовался этим. Каждому свое место на земле: одному быть золотарем, другому — офицером, а третьему быть великим художником. «Есть разговор в вашем селе, что вы принимали участие в мятеже». О, тут он поднимет обе руки. Он не желает, чтобы ему приписывали еще и политическое дело. Он поехал в город, где начался мятеж, под дулом маузера какого–то штатского. Поехало несколько парней. Половина разбежалась, не доезжая города. Вощинин вынужден был остаться. Он ехал на телеге, в которой сидел тот штатский с огромным маузером. Сколько в маузере патронов? Вот так–то. В городе этот штатский привел их в один из домов. Здесь была походная суматоха. Пахло вином, порохом, все было заполнено синим табачным дымом. Один из присутствующих в квартире, в штатском тоже, с засученными по локоть рукавами, кричал в лицо высокому, с надменным лицом офицеру, полулежавшему в кресле. — История не забудет вас, поручик. Ваше имя высекут на Вандомской колонне русского образца… Офицер ответил, жуя папиросу, кривя болезненно сухое плоское лицо: — Я не Шарлотта Корде, господа, и не собираюсь через большевистского миссионера карабкаться на страницы русской истории. Он уставился на вошедшего с Вощининым штатского. А тот козырнул, сообщил, что это пополнение из деревень, прибавив, что и деревни все «в огне». — Хорошо, — так же надменно произнес этот поручик, какой–то избавитель и от кого–то. — Пусть они вольются в отряд поручика Сизова и отправляются в казармы, пусть готовятся к обороне. Георгий Петрович мог бы рассказать о разговоре штатского с маузером и человека с засученными по локоть рукавами рубахи. Они шли впереди колонны мобилизованных парней и переговаривались. Вощинин слышал этот разговор. Штатский с маузером спросил: — Ну, всех, значит, вывели главных? — Всех, кто был, — ответил второй. — А это кто? — кивнул штатский. — А это Никитин… Я знал его еще раньше, вместе кончали когда–то гимназию. Потом он поступил в кавалерийское училище. Как оказался здесь — не знаю. Видел только его там, во дворе, где кончали комиссара… На этом человек с засученными рукавами рубахи прервал разговор, пошел рядом с ними, с мобилизованными, и стал обещать каждому вскоре же офицерские чины. И этим обрадовал Георгия Петровича. Быть офицером мечтал Вощинин еще тогда, в мировую войну, когда был призван в армию и служил при штабе полка связистом–самокатчиком. Мечтал идти рядом с колонной, помахивая рукой, покрикивая зычно и грозно: — Рряз!.. Рряз!.. Рряз!.. Конечно, на допросе он не скажет о своей радости тогда. Но скажет, что их привели в какой–то пустой дом, накормили сухомятиной, уложили на драные тюфяки. Утром выдали винтовки, патроны, и тут же началась канонада в городе. Куда–то исчез вдруг и штатский с маузером, и тот, с засученными по локоть рукавами рубахи. Тогда и мобилизованные, побросав винтовки, кинулись кто куда. Он, Вощинин, назад в деревню, к родителям. Он может поклясться чем угодно, что не сделал ни одного выстрела… «Где вы встретились с Трубышевым?» — Сначала в коммунхозе… Потом, второй раз, мы встретились на фабрике. Он меня устроил без биржи, но, видимо, по какому–то документу от биржи. За это я должен был выполнять его поручения и ездить время от времени закупать товары для торговцев города… Больше спрашивать его было не о чем. И Георгий Петрович, подписав мысленно протокол, успокаивался. А сегодня снова страх. Может, потому, что, проходя мимо, уж очень вежливо поздоровался Викентий Александрович. Будь на его голове шапка, снял бы ее. Заходил и днем к ним в комнату, и к вечеру. А когда вышел Георгий Петрович на улицу, то и он вышел за ним следом на крыльцо. Жидко и поспешно звонили колокола в церкви за рекой, падал снег сырой и густой, ложился замазкой. И Георгий Петрович, сдирая его с лица, вроде липких гусениц, оглянулся. Трубышев, застегивая пуговицы, проговорил, как показалось, с какой–то дрожью в голосе: — Так надумали, Георгий? — Надумал, — равнодушно отозвался Вощинин, не глядя на него, впихивая руки в свои щегольские перчатки. — Я сказал на этот счет. Пройдя с ним до ворот, миновав сторожа и на улице уже остановившись в тени за углом, Викентий Александрович вынул пачку денег. — Здесь ваши червонцы… А это на всякий случай чистый бланк. Он протянул документ комиссионеру. Вдруг растрогался, похлопал дружески по плечу Вощинина. — Завтра освободитесь с работы, выпишетесь с квартиры. Все должно быть в порядке. Так, чтобы не принялась милиция разыскивать. Уехали, да и все… Вощинин вздохнул — непонятно было, рад он деньгам или недоволен. Кивнул, споткнувшись о льдину, выругавшись раздраженно, пошел в сторону. Какой–то человек оказался рядом, поворачиваясь боком, как защищая лицо от ветра или не желая показывать его. Тонкий, в длинном пальто с вскинутыми плечами, похожем на крылатку, в примятой меховой шапке, желтых ботинках. Руки у него были в карманах. Вот он повернулся к Георгию Петровичу, сказал: — Со службы? — Со службы, — отозвался Вощинин, придерживая шаг, пропуская его вперед, желая, чтобы тот ушел. — Закурить бы мне, — попросил теперь незнакомец. Он придвинулся еще ближе, и Вощинин увидел пергаментную кожу лица, полоску вставных зубов. Оторопело Георгий Петрович оглянулся на проходивших мимо людей, чувствуя, как душа наполняется страхом. Но рука послушно вынула из кармана спички, чиркнула одной; присосавшись папироской к огоньку, незнакомец глянул снизу в лицо Вощинина, быстро сказал: — Тебе велено завтра мотать из города. И язык держи за зубами. Найду… Он выхватил с проворством из кармана какой–то предмет, вскинул его на ладони. Лезвие ножа ослепило Георгия Петровича, он отшатнулся, пробормотал: — Кто вы такой? — Кто я, знает только закон… — ответил незнакомец. Он вдруг грубо подтолкнул локтем Вощинина, предупредил еще раз: — Встречу завтра — смотри… И скользнул в переулок, оставив Георгия Петровича возле забора с растерянной, болезненной улыбкой ничего не понимающего человека.

11

 На другой день он освободился с работы, оставив получать расчет Викентию Александровичу. Выписался из домовой книги. Потом купил билет на поезд. Вернувшись домой, долго сидел за столом. Достал пачку денег, перелистал пахнущие краской купюры. Да, такой суммы он в руках еще не держал. И все только за то, чтобы он уехал. Надо думать тогда, какие же деньги спрятаны у Трубышева, раз так просто вынул и отдал… На эти деньги и жить, и гулять хватит долго. Где–нибудь в Нахичевани, или в Эривани, или даже в Питере. Вспомнив про Питер, вспомнил и Лимончика. Ноги как лед, рука зябнет, а тело — в руках не удержишь. И захотелось вдруг увидеть ее. Захотелось посидеть за столом — она прижмется к нему своим плечом, заглянет в глаза, погладит щеку. Укрыться за ее высокую шею, за ее гладкие плечи, рассыпанные волосы, за коромысла–серьги. От всех в мире укрыться за эту добрую и ласковую Зинаиду. Он встал, отложил в карман половину денег, вторую сунул небрежно под газету на этажерке и вышел из дому. Немного погодя уже шел по длинному коридору «Северных номеров», где жила Лимончик. Спросил встречную женщину, повязанную красным платком, в опорках, смотревшую на него с какой–то профессиональной готовностью. Та ответила сразу: — Лимончика нет, куда–то давно смылась… — Одна? — спросил он с какой–то уже жгучей ревностью сам удивляясь этой ревности. С чего бы, а вот заныло сердце. — Одна, — уверенно ответила женщина, но по тону ее голоса он понял, что она не знает об этом. — У нас есть красивые, не хуже Лимончика, — проговорила, подтягивая платок. Из комнаты вдруг вышли сразу две девицы, в длинных платьях, с нарумяненными, словно бы протертыми морковью, щеками, похожие на расписных матрешек. — Это к кому же гость? — спросила одна из них. — Уж не к нам ли? — Лимончика я ищу, — ответил он сердито. — А я знаю где, — ответила первая. — Заказывай пролетку. Свезем и покажем… — Ладно, так и быть… И они помчались в трактир «Славянка». Здесь, в комнатах, средь шума и гама девицы кого–то разыскали, от кого–то узнали, что была недавно Лимончик и ушла. — Одна ушла, одна, — тараторила говорливая. Потом кивнула на буфет: — Угостил бы… — Не обойдетесь? Тепло трактира ударило в голову. Он уселся за столик, подозвал официанта, попросил вина, фруктов. Каких–то полчаса, и он уже был навеселе, он уже рассматривал обеих девиц, прикидывал, какая из них лучше. Но та, повыше и говорливая, первая вспомнила про Лимончика: — Айда–ка, — сказала она, — к бабе Марфе. У нее она, наверняка. Бери только вина… И опять они понеслись по вечерним улицам. Визжали и хохотали девицы, лезли к нему обниматься. Он целовал их холодные щеки, почему–то пропахшие нафталином, как будто обе они вылезли только что из сундуков, и думал, что это прощание с городом. Закричал один раз: — Последний нонешний денечек… Девицы снова полезли обниматься, не поняв, конечно, что за слова и к чему они. И запели разом какую–то песню про воров, и в песне то и дело матерное слово. Он вдруг визгливо захохотал, и качался в пролетке, и щипал обеих за бока, и все прикидывал, какая из них лучше и где бы с одной из них остаться на ночь, если не найдется Лимончик. В этот дом они ввалились в обнимку. Поднялись по ступеням в какой–то коридор, вломились в квартиру. Здесь тоже было шумно и какая–то компания пела песню, под балалайку. Балалайка дребезжала, парни плясали и хлопали по коленям. Они приветливо встретили Вощинина. Тотчас же ему налили стакан какого–то крепкого вина, кто–то сунул к губам кусок копченой колбасы. Его заставили чуть не силой допить весь тот огромный стакан, и он сразу очумел. Помнил только, что все спрашивал без конца, где Лимончик, но та, повыше и говорливая, зажимала ему рот, лезла на колени. Он поглаживал ее полный горячий зад, заглядывал за вырез платья и все думал, куда с ней поехать. Видел он хозяйку квартиры, шаркающую ногами старуху, которую все звали баба Марфа, толстую, не ворочающую шеей, бранившую кого–то тонким и визгливым голоском. И еще мелькнуло знакомое пергаментное лицо. Их глаза встретились, и он на какой–то миг протрезвел, настолько были пытливы и жутковаты глаза. Незнакомец усмехнулся — вспышка вставных зубов, как тем ножом, полоснула по горлу Георгия Петровича, он попытался было встать. Но его осадили снова, сунули в руки стакан и снова через поцелуй той высокой заставили выпить. Он плохо помнил, как очутился на улице, как орал, что идет к Лимончику, что найдет ее, наверное, сейчас в доме у горбатого старика и будет бить ее, бить стекла, бить горбуна. Он падал в канавы, вылезал, махал проезжавшим извозчикам, гнался за ними, споткнувшись, падал снова, даже кувыркался через голову. Этот переулок встал поперек улицы, был короток и обожжен одним фонарем на углу. Возле этого фонаря и догнал его человек, тот самый, с пергаментным лицом. Можно было подумать даже, что лицо у него шоколадное, что он турок или индус. И глаза навыкате, красивые, немигающие, были не от русского человека, — от человека, долго живущего под солнцем. — Погодь немного, покурить бы, — проговорил, ухватив Вощинина за рукав, загораживая дорогу, наполняя тело Георгия Петровича слабостью и ужасом надвигающейся опасности. Вот он склонился, дыша табаком, вином и даже, как ему показалось, шоколадом, солнцем, теплом юга. Человек улыбался приветливо, но страх сковал челюсти Вощинина. Он мотнул головой, и тот тоже кивнул, как остался доволен тем, что у Вощинина нет закурить. Вот он сунул руку в карман пальто Вощинина, нащупывая там остатки денег. — Это зачем же? — пробормотал Георгий Петрович, озираясь и чувствуя, как тоскливо и жутко заколотилось сердце. Так билось сердце тогда, в мятеж, когда он убегал из города, оглядываясь на столбы дыма, которые подымались все выше и выше, как из разгорающегося вулкана. У него вдруг мелькнула мысль, что этот из губрозыска. Вот он сейчас скажет спокойно: «За каким ордером послал тебя Трубышев? И за что ты получил столько червонцев? Чтобы сбежать из города?» Но рука шарила в кармане, и зубы оскалились хищно, и это напугало Вощинина. Он схватил руку, сжал ее. — Но, ты, — тихо проговорил человек. — Тебе велено было убираться из города. — Кто ты такой? — спросил Георгий Петрович. Он оглянулся на мутный свет фонаря, разинул рот, собираясь кричать так, чтобы все окна, сейчас мрачные, неживые, осветились огнями, чтобы захлопали калитки, чтобы человек этот с ликом турка бросился бежать. Он успел сделать лишь один шаг, как тело разрезало болью, переломило пополам. Он упал лицом вниз, шаря руками шуршащий звучно снег. Дыхание вдруг перехватило еще от одного удара ножом в спину, глаза закрыло темнотой. Этот в крылатке–пальто быстро ошарил карманы, оттолкнул тело Вощинина к забору, и он стукнул ногами, обутыми в белые бурки, по доскам. И не слышал уже Вощинин гудков паровоза, ходившего неподалеку, скрипа шагов позднего прохожего. Это была девушка в длинном пальто, в мужских башмаках, в платке, затянувшем глухо лицо, так что виден был один нос. Она видела мелькнувшего человека, тонкого, в легком пальто, развевающемся, как крылья. И еще одного увидела — уткнувшегося лицом в снег возле забора. — О, господи, — воскликнула и побежала дальше, завернула за угол возле булочной Синягина.

12

 В шестнадцатом году, призванный в армию, окончил Леонтий Николин школу армейских разведчиков — «охотников». Учили его снимать бесшумно часовых, стрелять быстро и точно, ползать по–пластунски, готовить взрывчатку и поджигать пороховые шнуры. В начале семнадцатого года пошел через линию фронта. И в первый же переход в условленном месте, где должен был ждать свой человек, ждали плоские штыки немецких солдат. Допрашивали, морили голодом в одиночной камере. Ждал приговора военного суда, вышагивая по бетонной клетке — три шага туда, три назад. В одну сторону и в другую сторону. Смотрел подолгу через крошечное зарешеченное окошечко под потолком на клинья башен костела, на птиц, которые лепились на эти клинья, жадно тянулся к влажному дыханию морского ветерка. Однажды, измученный допросами и голодом, выругал немецкого конвоира. Конвоир деловито развернулся, ударил прикладом карабина в скулу. Еще прибежали солдаты, как псы, почуявшие кровь, принялись кидать каблуки сапогов в ребра русского военнопленного. Вспомнил как–то Леонтий: — Вот вже помру, так били каблуками. А в каблуках железо. На всю жизнь… Когда волнуется — путает Леонтий русские и украинские слова. От приговора его тогда спасла германская революция. В один из осенних дней в камеру, позвякивая ключами, ворвался немецкий матрос, закричал, улыбаясь. И он тоже улыбнулся этому веселому вестнику, за спиной которого по темному коридору бежали, перегоняя друг друга, узники тюрьмы. Вернувшись в Россию, Леонтий сначала работал в Комдезе, иначе говоря, в комитете по борьбе с дезертирством, а потом был направлен с группой товарищей на организацию военкоматов на Украину. Но военкомата так и не увидел. Прорвавшийся отряд бело–зеленых напал на поезд, в котором ехали будущие работники. Отстреливаясь, ушел Леонтий в степь. Эта степь вывела его в Балту, и здесь вот стал он агентом уголовного розыска. Одесская шпана, банды Япончика, Тютюнника, Заболотного, контрабанда, убийства, аферы, перестрелки с отрядами бог знает каких людей, переходящих плавни вблизи бессарабской границы… Но вот кончилась гражданская война, и потянуло на родину, на Волгу. Здесь пришел в губернский уголовный розыск, к Ярову, к инспектору Пахомову. Там был он инспектором, тут определился в агенты второго разряда. «Мало ли, не справлюсь, чтобы не укоряли». По всем статьям безупречен и хорош как агент Леонтий Николин. Одно не по душе только инспектору Пахомову. С каждым, даже пустяковым делом идет к нему за советом. Взял без патента торгующего на Сенном базаре мужика, привел его в дежурку, а сам в «дознанщицкую», к инспектору. — Вот привел. Что с ним делать? А что делать — протокол. Протокол — в суд. Заплатит штраф, будет знать в следующий раз, что революционные законы писаны для всех. Беспризорника поймает, к примеру, за кражу коленкора у доверчивой горожанки, — и снова за советом к инспектору: — Вот, инспектор, накрыл. Накрыл — ладно, а почему к инспектору? Протокол… — Протокол, — хмурился агент, — а может, за ним еще что есть. Может, на счету он у кого–то из наших… Верно, может, и есть что за ним. Проверь сам. Сведи к субинспектору или к заместителю начальника Павлу Канарину. Оторви его от месячных сводок, от цифр, за которыми кражи, пожары, изнасилования, аферы… А он топчется у порога, точно цепляется за косяки обломками кавалерийских шпор на каблуках… Дурака валяет Николин. Так считал Костя. Делает вид, что не знает работы. Раз агент второго разряда, значит, надо учиться, вот и учите. Нет, явно валяет дурака Николин… Сегодня на вечернем дежурстве явился с каким–то мужчиной — из завязанной глухо ушанки — усатое лицо, красное от ветра. — Вот, инспектор, с Овражьей улицы домовладелец. Возле его дома то ли замерз, то ли убитый. Ну и что — лежит убитый? Вчера возле Масленого пролома тоже с резаными и разбросанными ранами нашли мужика. Неделю назад — парня в подвале, с пробитой головой… Тут как–то — командированного. Есть на дежурстве агент Каменский, эксперт, следователь. Они должны бежать туда сию минуту. Человек лежит, не кошка… — Побежали уже, — хмурясь, ответил Леонтий, — а я вот с чем. Человек тот в белых бурках и лицом вроде как схож с тем, что Миловидов обрисовал… — Вот как… Костя потянулся за фуражкой. — Это хорошо, что сразу мне сообщил, Николин. И вот он — человек в Овражьей улице. Лежал на животе. На спине, освещенной фонарем агента Каменского, красное расплывшееся пятно. Лицо как снег, волосы уже примерзли к сугробу. Ноги в белых бурках подогнуты, точно зяб он сильно и пытался скорчиться для тепла, свернуться в клубок. — Похоже, что этот должен был приехать к Миловидову за ордером, — взглянув, сразу сказал Костя. — Он самый. Но где документ? И если он, то кто его — свои ли, или же случайный налетчик? Следователь и эксперт уже кончали свои записи. Костя, Каменский и Леонтий прошли эту маленькую, темную улицу, стуча в двери. Ответы испуганных людей были однообразны. Только один мужчина, железнодорожник, вернувшийся из поездки, сказал, что вечером, как выходил из улицы, видел парня в кожаной фуражке. Но имел ли тот отношение к человеку, что убит, сказать не мог… Человека в бурках, наняв запоздалого извозчика, увезли в морг. Ушли и следователь с экспертом. А они все еще оставались. Возле столба с фонарем курили и думали об этом человеке, который остановил свой шаг вот здесь, на какой–то Овражьей улице, в снегу, под тихий визг и вой собак в подворотнях, под скрип калиток и дверей в домах. Кто этот, взмахнувший ножом? По чьему–то приговору, или просто потешить удаль плеч своих, или же понадобились карманы? Всякий раз на месте преступления рождалась в душе Кости тревога, неясная боязнь, что преступник уйдет, исчезнет, как исчезают вот сейчас и тают во тьме снежинки, мелькнув на миг в свете высокого фонаря. Окна, почерневшие, настороженные, десятки улиц и переулков, дома, коридоры, комнаты, комнаты… Может, в одной из них он? Может, он бежит где–то, осыпанный снегом, озираясь. Или же спит уже безмятежно. Как разбудить? Как найти его, если на пути сотни домов, десятки улиц и переулков, тысячи и тысячи шагов. — Ну, на сегодня хватит, — решил наконец Костя, — пора и нам на отдых. Завтра, Леонтий, спросишь жителей вокруг Овражьей. Не может быть, чтобы никто не проходил и не видел человека, совершившего убийство… Ты, Антон Филиппович, пойдешь в шалманы, в «Северные номера». Ну, а я в ночлежку, на Мытный, в бараки наведаюсь. Может, какие слухи выловлю. Да и Хрусталя повидаю… Он ведь в кожаной фуражке ходил. Он кивнул им, закрыл уши воротом шубы и пошел в сторону, думая теперь о том, хватит ли у него сил возиться на кухне сейчас возле кастрюли со вчерашним еще супом, полоша соседей, будоража в углах кухни кошек.

13

 Проезд выходил на две широкие улицы, оживленные близостью к Мытному рынку, учреждениям, магазинам. Сам же был тих, запущен, узок, так что с трудом разъезжались две подводы. Длинные заборы зияли щелями, дырами — сквозь них видны были огороды, покрытые снегом, не испачканным еще печной копотью. Дома стояли, по большей части, двухэтажные: низ — из камня и кирпича, отекающего от влаги, верх — деревянный, нередко с балкончиками, со светелками. В одном углу проезда возвышалась часовенка, сложенная из красного и белого кирпича, — высокие узорчатые ворота, окрашенные в зеленый цвет, решетились пробоинами. Напротив часовенки темнели развалины сгоревшего в мятеж дома. Сейчас между стенами, косяками бродил ветер, бинтуя кирпичные раны свежим снегом, вскидывая куски толи. С другого угла стояло длинное, облинявшее снаружи здание бывшей гостиницы «Неаполь». За гостиницей начиналось хлебо–булочно–кондитерское заведение Синягина, тоже состоящее из двух этажей, с пристройками во дворе. Леонтий дважды обошел проезд, разглядывая дома, окна, в которых иногда были видны лица людей. Может, кто из них видел налетчика или же убитого гражданина. Решив так, он стал заходить во дворы, встречаемый лаем и наскоками собак, грохотом щеколд, кислым выражением на лицах хозяев этих домов. Его приход отрывал жильцов от дел. Студенты–квартиранты, перестав читать книги, спустив ноги с кроватей, расспрашивали о подробностях. В полуподвале девочка–нянька только смотрела испуганно, дергая неослабевающе люльку, подвешенную к потолку на костыле. В хорошо убранной комнате двое — муж и жена — пили чай. Отставив чашку, хозяин, растирая взопревшее лицо снятым с самовара полотенцем, похоже, не отвечал, а выговаривал: — Мы же из бани, ай не видишь. Какой же сказ. Только в одном из дворов, неподалеку от заведения Синягина, повезло Леонтию. «На козлах» понуро сидел парень без шапки, в пальто, накинутом прямо на рубашку. Тупо смотрел себе под ноги, обутые в валенки. Он с трудом поднял голову — в глазах, набухших от влаги, таилась тоска тяжелобольного человека. — Из розыска, значит, — прохрипел он. — А я тоже в милиции служил, в уезде. До армии. А потом вот горел в бронепоезде на Дону. Легкие спалил начисто, задыхаюсь… Ветерок, пробиваясь из сада, сквозь чащу деревьев, трепал широкие полы пальто, поднимал их время от времени, показывал Леонтию голые палки ног. — Убили вчера вечером, около десяти часов, человека в Овражьей улице, — стал рассказывать Леонтий, отводя глаза от больного. — Не слыхал? Не видел ли чего? Парень вдруг закашлялся, зацарапал горло желтыми пальцами, сплюнул со столом: — Слыхать слыхал, а видеть — нет. Леонтий постоял немного и повернул к воротам. — Эй, а ты не мадьяр? — услышал он голос за спиной. Бывший боец, слабо ступая по снегу, шел к нему. — У нас в полку и китайцы воевали, и чехи, и немцы, и мадьяры были… Такие вот носари, мадьяры–то… Леонтий улыбнулся: вот оно что. Ох, уж этот нос. Однажды в бессарабском селе приняли за молдаванина, украинцы принимали за хохла, черкес встретился — заговорил на своем языке с ним в Балте, в одном еврейском местечке евреи уж очень приветливы были к нему, принимали за своего, вероятно. — Нет, русский я, — ответил. — Настоящий великоросс. — Так видел я девушку около этого времени. Прачкой она у булочника Синягина. Шла домой… Может, и видела кого… — Как ее зовут? — Не познакомился, — сказал дрогнувшим голосом бывший боец, — хотел бы, а стесняюсь. Кому я теперь нужен. До весны не дотяну. Средь ночи как мешок с песком кто–то кидает на грудь, и не скинешь его, кричу даже, заплачу от тоски, от жути… Он отвернулся, а Леонтий мягко положил руку ему на плечо. — Спасибо тебе, красноармеец. А о болезни не думай, вот весна придет — легче будет дышать, поверь мне… Что он мог еще ему сказать? Бережно прикрыл за собой дверь во двор, даже вытер лоб — так взволновал его весь этот разговор. В раздумье направился через проезд к улице, к заведению Синягина. От печали, наверное, и совершил промах, как понял позже. Ему пройти бы парадный вход в магазин, открыть калитку в воротах — и увидел бы в глубине двора баньку, оборудованную под прачечную. Там стирала белье нанятая недавно Синягиным эта вот сирота Поля. Была она тонка, худа, скора на ногу. Черные прямые волосы закидывала назад, схватывая в две косички. Большие темные глаза смотрели на все вокруг дико и настороженно, с тревогой. Встретиться бы с ней — и узнал бы, может, у нее, что видела она человека в пальто, похожем на крылатку, быстрого, пробежавшего мимо нее, и другого, в белых бурках, лежавшего у забора. Он показался ей пьяным. Испугавшись, она сразу же побежала домой, рассказала булочнику. Тот велел ей молчать. «Не твое это дело, Полька, затаскают потом, чего доброго, и не рада будешь. Да еще шпана отомстит». Но Леонтий вошел прежде всего в магазин и в кондитерскую. Еще до революции в этом же каменном здании Синягин торговал москательными товарами. Висели на стенах дуги и хомуты, громоздились на полу колеса для телег, поблескивали топоры, бренчали на металлических тарелках весов гвозди всякого размера. В революцию лавку прикрыли, а вот с нэпом снова по аренде у коммунального хозяйства в нее въехал бывший владелец. Только занялся теперь другой торговлей, как видно, более выгодной. В одной половине покупатели приобретали хлеб, муку. В другой, отделенной от магазина фанерной перегородкой, открылась кондитерская. — Это можно, — тряхнув кудрями, пообещал приказчик, услыхав просьбу работника из уголовного розыска видеть самого хозяина. — Авдей Андреевич на кухне, пробуют сладости… А вы пройдите в кондитерскую, будьте любезны. Леонтий прошел в кондитерскую, присел за ближний к дверям столик, накрытый скатертью. Из–за стойки на него уставилась жена Синягина в белом фартуке, с унылым сухим лицом: — Тебе чего, парень? — Хозяина, — ответил Леонтий, оглядывая кондитерскую, светлую, чистую, обогреваемую двумя каминами. Несколько человек, одетых добротно, не спеша пили кофе, заедая пирожками. Хозяйка молчала — недоумевала, видимо, и терялась в догадках: то ли выгнать забравшегося в куртке да в шапке за столик, то ли подождать, что будет дальше. В дверях появился сам Синягин — в халате, плотно облегающем его грузное тело. Вразвалку протопал к столику, поклонившись, подсел: — Чем могу быть полезен? Он попытался сделать грозное лицо, но мускулы щек тут же размякли, и вышла лишь кислая улыбка. Оглянулся на хозяйку, помахал ей рукой, и та догадалась сразу, засуетилась возле чайников, возле противней с пирожками и бутербродами. — Я насчет убитого в Овражьей улице, — ответил Леонтий, разглядывая взволнованное лицо булочника. — Слышали об этом? — Нет, не слыхал! — А убитого не знали?.. В белых бурках, светловолосый… — Нет, не встречал у себя. Булочник вдруг совсем растерялся. И чтобы скрыть растерянность, обернувшись, с нетерпеливостью помахал рукой жене. Та уже несла на подносе стакан чая, пирожки горкой, пирожное. — Всякие бывают, разве упомнишь всех, — вдруг воскликнул с какой–то радостью. — Бывают — купить хлеба, выпить чаю… Разве упомнишь… А вы, пожалуйста, закусите, — указал он на поднос с чаем, пирожками и пирожными. — Согреетесь. Вы вон как легко одеты… Негоже важному работнику по такому холоду в курточке… — Ничего, — хмуро ответил Леонтий, — у меня под курткой вязаная рубаха да две исподние теплые. Не зябну… А вот мне бы поговорить с вашей прачкой. Она вечером на улице была. — С Полей–то? Была она в городе. В кино ходила. Отпускаем мы ее в кино. Как же, молодым что надо — веселие да любовь… Не говоря пи слова больше, Синягин исчез в дверях. Вернулся, подталкивая в спину девушку в черном пальто, в наспех повязанном платке. — Вот вам и Поля, — сказал, улыбаясь паточно, поглядывая с каким–то выражением тревоги на лицо девушки. — Говорите, только недолго. Работа у нее. — Садись, Поля, — сказал Леонтий, оглядывая миловидное лицо девушки с каплями влаги на щеках. Руки ее были красны, точно за дверями их стегали пучками крапивы. Девушка лишь провела рукой по косицам волос под платком, но с места не двинулась. — Ну, какое кино смотрела, Поля? — спросил Леонтий приветливо. — «Кровь и песок», — тихо ответила девушка, недоумевающе глядя на агента. — Интересное? Она кивнула головой равнодушно, и все таился испуг в глазах. — Вчера вечером ты видела убитого? Или того, кто убил? — Нет, — снова тихо ответила девушка, опустив голову. — Никого я не видела. И эта опущенная голова, и это «никого» дали понять Леонтию, что видела она, несомненно, видела. Но, пока шла сюда, успел булочник дать ей наставление помалкивать. А зачем он дал это наставление? Чтобы не расспрашивали ее о здешнем житье? Леонтий заволновался, двинул локтем столик, он качнулся — стакан с подноса опрокинулся на пол. Горячая вода метнулась под ноги к Поле. Она вдруг рассмеялась негромко, отступила на шаг. На щеках от улыбки появились ямки, глаза сжались в искрящиеся точки. Леонтий нагнулся было, но его опередил Синягин. Ловко подхватил осколки стакана, снизу глядя на Леонтия, спросил: — Нужна ли еще вам девчонка, товарищ? А то ведь прогорят дрова или выкипит белье. — Нет, не нужна. Девушка тут же повернулась, скрылась в дверях. Синягин, ссыпая осколки на поднос, заговорил довольным, ласковым голосом: — Девчонка работяща. Сирота. И мы понимаем это, бережем ее, кормим, как дочь она нам… На киношку даем деньги, отпускаем в город… Леонтий поднялся, застегивая куртку, вот только сейчас поняв свой промах. Сказал мрачно, оглядывая широкую, как поднос, голову ползающего все еще по полу булочника: — За чай я вам заплачу. — Как будет угодно–с, — уже огорченным тоном, скучно ответил Синягин. Он вытер мокрые ладони платком, от которого резко несло одеколоном, и с искренним огорчением добавил: — Жаль, что не откушали чайку… Попили — и, глядишь, не пропало бы добро.

14

 Выйдя из–под арки соборных ворот, гулкой, как обезвоженный колодец, Костя так и остановился. Хрусталь, а вернее питерский налетчик Хрусталев, высланный сюда, точно поджидал инспектора на углу, выпирающем каменными ребрами в театральную площадь. Он стоял возле витрины обувного магазина частного торговца Бирюкова и внимательно разглядывал хромовые мужские сапоги, дамские шевровые ботинки, туфли, катанки, обвязанные для привлекательности розовыми тесемками, сандалеты на ребенка и на верзилу в три аршина ростом. На ногах у него, не по зиме, поблескивали острыми носками ботинки «джимми». Не исключено, что теперь Хрусталь прикидывал, как будет он выглядеть вот в этих цвета шинельного сукна катанках из романовской овцы. Только их, видимо, и не хватало ему для полного форса. На нем — зимнее пальто с каракулевым воротником, финская кепочка с коротеньким козырьком и двумя пуговками, шарф, как у модницы, откинут на воротник. На воротнике лежали длинные, как у семинариста, волосы. Но все же — где фуражка с кожаным козырьком, потрепанное в подворотнях, в карьерах, в шалманах пальто «реглан»? Дня три тому назад он видел его в таком наряде в трактире «Биржа». Богатые родственники нашлись у Хрусталя? Костя обошел толпу, обошел подводы ломовых извозчиков, закрывающих доступ к дверям пивной частного товарищества официантов «Бахус». Сами извозчики, как видно, сидели за столами, греясь пивом. Снег, обильно выпавший накануне, лежал добротно и прочно на карнизах домов, на деревьях церковного сада по другую сторону площади, на столбах и на проводах, — лежал, источая вокруг себя нежное сияние. От снега утробистее, глуше теперь шел стук копыт лошадей, грохот колес трамваев, шаги людей, которые с какой–то странной осторожностью ступали по тротуару. Точно заметил в стекле витрины Хрусталь очертания инспектора губрозыска и торопливо двинулся прочь, помахивая портфелем, белеющим заплатками из металла. Совсем как командированный из Винсиндиката или Главкожтреста. Да так бы и любой подумал в толпе, окружающей налетчика. Вот он остановился возле какого–то мужчины, тоже с портфелем. Ну, прямо два сослуживца–конторщика встретились, чтобы поболтать о калькуляции или же о перемене погоды на дворе. Мужчина достал часы из кармана: ага, время понадобилось Хрусталю. Спешит на свидание, может? И где все же его фуражка с кожаным козырьком, в которой он три дня назад в трактире «Биржа» пил за столом у кадки с фикусом «бархатное» пиво? Костя перешел улицу вслед за ним. Теперь Хрусталь встал у деревянного бочонка, на котором вкривь и вкось были налеплены объявления и афиши. Афиши эти хватали прохожего за руку и волокли в кинематографы «Арс», общедоступный «Глаз» или в «Скиф» смотреть Гарри Пиля, Фербенкса и Мэри Пикфорд, Макса Линдера, на «мировой» фильм «Куртизанка на троне», на «Нищую Стамбула», на Рудольфо Валентино, лицо которого выглядывало из белых мазков туч, нацепленных волей художника на листья пальм, — лицо смуглое, с густыми бакенбардами, с косыми китайскими глазами под полами широкой шляпы. В черном галстуке звездой сиял бриллиант. Хрусталь залюбовался бриллиантом, представив, вероятно, сколько ночей можно провести под него, сколько сорвать «банков»… Костя положил руку на его плечо и сказал негромко: — Без шухера, Хрусталь! Налетчик резко обернулся — сам высокий, узкоплечий, с бледным, точно замороженным, лицом. Когда первый раз они встретились, — а было это в летнюю жару, — лицо у него было тоже мертвенно–бледным, каким–то бескровным, с вялой кожей, с синеватыми губами. Вот он улыбнулся, тряхнул длинными патлами. Была у него привычка быстро моргать ресницами… Вот и сейчас поморгал, как бы сгоняя соринку, застрявшую под веком. Спросил негромко, с вкрадчивостью: — Что хочешь взять с меня, гражданин сыщик? — Одет, смотрю, шикарно, Хрусталь… — А что, мне нельзя приодеться? — На какие деньги? Хрусталь переложил портфель из руки в руку, вздохнул и вдруг улыбнулся натянуто, как кому–то за спиной Кости: — Нашел «кожу». Иду возле «Гоппа», гляжу — лежит портмоне. Мировая «киса». Нэпман потерял, наверное. Поднял я его, а то бы затоптали. Народ от холода ног не чует под собой, торопится. Ну, стал я кликать, мол, чья это «киса». А никто не отозвался, так и взял себе. На балчуке* приобрел вот одежонку, вольный я человек или нет?.._______________ * Б а л ч у к — базар.

 Он помрачнел, втянул голову в плечи, оглянулся по сторонам, на решетки церковного садика, как собираясь бежать туда, за деревья, окруженные уже по–зимнему валиками снега, облепленные черными комьями галочьих стай. — Еще чего? Протокол, может, составишь? — Куда путь держишь? — А в баню. Вот и бельишко на толчке купил. А то «бекасы» заели. У нас на «Гоппе» разный народ ночует. Он сам открыл портфель — и верно, белье, чистое, шелковое, прокурор, наверное, такого белья не носит. — Уж не с посла ли какого? — Может, и с посла, — согласился Хрусталь. — Только я не спрашивал у той тетехи на балчуке. Может, это у нее у самой–то «пуганое барахло»*. Но узнавать не мое дело…

 Он покосился на Костю, добавил: — Вероятие тут нужно… Вероятие — было любимое слово питерского налетчика. — Убили вчера человека на Овражьей улице. Не слышал? — спросил Костя, приглядываясь к светлым зрачкам своего собеседника, несущего «бекасов» в баню. Хрусталь оживился, даже придвинулся ближе, вытянул шею: — И много взяли? — Не знаю пока. Хрусталь разинул рот, вот захохочет, но снова помрачнел, мотнул головой и уже угрюмо: — На меня хошь положить? — Около десяти вечера где был вчера? Хрусталь воздел глаза к лику Рудольфо Валентино — хоть на колени сейчас. Ага, это он вспоминал. — В «Гоппе»… Играли в карты. Могу точно выставить свидетелей. Он посмотрел на Костю, поморгал — занервничал, значит. С чего бы? — А не веришь, веди… Только потом извиняться будешь. Никогда еще сыщики не извинялись передо мной… Вот бы потешился. — Ступай, — глухо проговорил Костя, — обойдемся и без извинений. Хрусталь повернулся и медленно пошел через садик, все так же беспечно потряхивая портфелем. Нет, совсем как командированный из Винсиндиката или Главкожтреста.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: