Шрифт:
Смольников как-то смешно выставил вперед свою мефистофельскую бородку. Смешно и мило.
— Французы говорят, что для камердинера нет великого человека. Наверное, и для жены.
— А кто мы сейчас? И кухарки, и домработницы, и эти… камердинерши. И уж после всего — жены.
Интересно поговорить с умным человеком, но уже расселся оркестр. Поворачиваясь лицом к залу, Ксана еще раз скользнула взглядом по мефистофельской бородке Смольникова и опять пожалела, что Филипп отказывается отрастить бороду, которая его бы облагородила и украсила, — не мефистофельская, такая не пошла бы к его кругловатому лицу, а полукруглая, шкиперская.
Встреченный редкими нерешительными хлопками, появился Аркадий Донской, деловито поправил партитуру, дал знак оркестру приготовиться…
Смольников назвал свое сочинение «Триптихом». И правда, это лучше, чем безликое слово «симфония». И словно бы слышится короткий смешок в самих звуках: «триптих». Все правильно: в самой музыке больше всего слышалось именно коротких смешков. Смольников ни разу не унизился до долгой плавной мелодии.
Ксане трудно было уловить связь между краткими фрагментами, складывавшимися в три отдельных куска музыки, из которых в свою очередь и сложился сам «Триптих». Трудно уловить, но связь несомненно имелась, а в том, что уловить ее все-таки не удается, Ксана склонна была винить себя, свою музыкальную малообразованность, ибо что такое балетная музыка, на которой она воспитана? Настоящие знатоки часто называют ее манежной. Да, было непонятно и скучно, все непонятнее и скучнее — но в самой скучности, как ни странно, присутствовало какое-то необъяснимое обаяние, скука оказывалась возвышенной, и Ксана сознавала, что после этих странных скачущих созвучий простая мелодичная музыка неизбежно покажется слишком примитивной, сладкой… Субъективно, конечно, но не просто непонятность присутствовала в соединении коротких созвучий — но тайна. Непонятность может раздражать, но тайна — завораживает, тайна — условие искусства! Что-то известно Святополку Смольникову недоступное ей, и чем явственнее Ксана ощущала присутствие тайны, тем более восхищалась если не музыкой, то автором.
Наверное, это признание превосходства над собой Святополка Смольникова, превосходства посвященного над профанами, испытывало и большинство слушателей, потому что когда несколько скачущих нот вдруг оборвалось — и намека не было на мощное крещендо в финале симфонии Филиппа, — то после недоуменной паузы поднялись овации, несравнимые с вежливыми аплодисментами после первого отделения. Смиренные профаны восторженно приветствовали жреца, посвященного в таинства современной музыки. Смольников выходил несколько раз, расцеловался с Донским, пожал руку не только концертмейстеру, но и вышедшим вперед пяти или шести солистам оркестра, — Ксана и не заметила, что в «Триптихе» прозвучали сольные эпизоды, — а поклонницы с цветами образовали в центральном проходе подобие очереди.
Ксане было обидно за Филиппа, но она не могла не признать, что слушатели субъективно чувствуют превосходство над собой Святополка Смольникова — или, наоборот, объективно ощущают — и покорно склоняются, с радостью склоняются, пришли сюда, чтобы склониться! Превосходство же Филиппа Варламова они над собой не чувствуют, не сумел он продемонстрировать свое превосходство над толпой. Да что слушатели, если она, жена, не чувствует его превосходства.
Когда наконец овации иссякли, в фойе, естественно, начались поздравления. Смольников выслушивал снисходительно, бородка дергалась как-то особенно иронически. Ксана колебалась: подойти или не подойти? Ведь она не может сказать, что ей понравилось — ей и скучно было, и непонятно, — но как выразить то чувство робости, почтительности, которое внушил автор, отважившийся выступить на публике со своими непонятностями, великолепно уверенный, что если кто чего недопонял, то тем хуже для такого недопонимателя. Великолепная уверенность! Но как выразить?
Что-то говорил Смольникову и Филипп. Ксана не слышала. Ну ладно, он остался на второе отделение, не опустился до мелкой мести — и Ксана рада: и тому, что не опустился, и тому, что дал ей возможность ощутить притягательность непонятного, трепет перед тайной, — но уж подходить с благодарностями совсем не обязательно. Свое отношение к опозданию Смольникова мог бы выразить тем, что не подошел бы.
Подошел Филипп и к ней.
— Пойдем сейчас тут напротив в «Европу», в номер к Донскому. Слегка отметим. Нас зовут.
А это уже лишнее вдвойне! При таком неравенстве успехов.
— Зачем согласился? — Ксана поневоле говорила шепотом и короткими фразами. — Там же все будут вокруг него!
Говорила она это только ради Филиппа, чтобы он не был унижен там, в гостинице, когда все разговоры будут вертеться вокруг «Триптиха». Только ради него, потому что самой-то ей пойти хотелось!
— Уже идем, — не вступая в спор, прошептал Филипп.
Как хочет. Она его предостерегла. Не слушается он ее, а она всегда бывает права.
Николай Акимыч в гостиницу не пошел. Вышел вместе — и отстал. Правильно, он был бы лишним. Хотя сам бы, наверное, пошел с удовольствием и, заглушая всех, рассказал бы про Жако, который строил Дворянское собрание, потом про того, кто строил «Европу» — кто-то же и ее строил, хотя помнить такие подробности совсем уж лишнее.
Швейцар, увидев входящую компанию, заикнулся было про визитную карточку — гостиничную, но Смольников, придержав руку Донского, объявил своим высоким голосом:
— Это, отец, все первые скрипачи и тромбачи! Виртуозы окрестностей Рима! Храни на память! — и протянул свою собственную визитную карточку.
Ксана уже видела такую у Филиппа на столе под стеклом: напечатанную не на бумаге, как обычно, а на тончайшем деревянном срезе — высший шик!
В номере уже было кое-что приготовлено: бутерброды, шампанское, апельсины — легкий а-ля фуршет. Значит, не сомневались в успехе. Номер двухкомнатный, и вошли все в гостиную, где кроме стола с закусками, стоял еще и рояль. Смольников тотчас бросился к роялю и стал что-то показывать Феноменову — видно, недопоказал там в артистической в антракте.