Кайш Хенрик
Шрифт:
Ладно уж, я понял. Перекатываюсь в сторону, острый щебень врезается в колени и руки. Пытаюсь встать. Это удается не сразу и не легко, но все же удается. Вот я уже стою на обеих ногах — шатаюсь, но стою. Оглядываюсь вокруг. Рельсы в лунном свете, по одну сторону изгородь, по другую — лес. Куда? Поворачиваю к изгороди. Делаю шаг, другой, — вопреки ожиданию, это мне удается, и я становлюсь увереннее. Теперь уже почти можно назвать ходьбой то, что я делаю. Почему я выбрал изгородь? Не знаю. Там можно пролезть. С другой стороны дорога. Через дорогу — стена. Высотой в человеческий рост, она мешает увидеть, что за ней. Могу пойти направо, могу пойти и налево. Но, может быть, за стеной дом, где мне помогут. Я скажу людям, что бежал от немцев, этого будет достаточно, они помогут мне. Я должен добраться туда. Нет, невозможно! Слишком высоко для человека, который и по ровной земле с трудом передвигает ноги. Но я должен туда добраться. Ты спятил, ты фантазируешь, у тебя лихорадка. Шатаясь, бреду вдоль стены. Ворота. Они заперты, можешь трясти их сколько угодно. Но решетка состоит из поперечных прутьев, смотри-ка, по ним можно взобраться и спуститься. Ты не сможешь ни взобраться, ни спуститься, отступись. Я не отступлюсь, коммунист никогда не отступается.
Как я перебрался? Парк. Аллея. Лужайка. И дом — светлый, похожий на замок, загородный дом. Ни одного освещенного окна; разумеется, люди спят. В центре фасада вход, двустворчатая дверь. Странно, она открыта. Любой может вломиться. Холл. Пусто, вернее, почти пусто, вразброд стоят софа, несколько ящиков. Эй! Эй! Есть тут кто-нибудь? Помогите! Голые стены отбрасывают мой крик. Не узнаю собственного голоса. Эй кто-нибудь! Молчание.
Позднее на выложенном плиткой полу холла нашли большое коричневатое пятно — остатки высохшей кровяной лужи. По-видимому, я довольно долго пролежал там без сознания. В доме никто не жил, но лишь последние два дня. В течение нескольких лет он был занят немцами. В нем квартировала караульная часть, охранявшая расположенные поблизости железнодорожные пути. В последнее время налеты бомбардировщиков на дорожные сооружения, в особенности на мост через Сену, участились (был конец мая — начало июня), и, оглядываясь назад, легко установить связь между этим обстоятельством и предстоящей вскоре высадкой союзных войск в Нормандии. В поисках людей, которые помогли бы мне спастись от фашистов, я вслепую забрел туда, где только что было логово зверя, — сейчас оно пустовало потому, что часть перевели на постой в менее опасное место. Очнувшись после нового обморока, я, разумеется, ни о чем не догадывался. Безмолвная пустота дома, в которой было мое счастье, вызвала во мне разочарование. И ожесточение, яростное ожесточение: теперь-то уж ни за что не сдамся! Пока я в силах держаться прямо, не позволю себе упасть. Пока в состоянии двинуться с места, пойду дальше, буду искать спасения, хотя и не знаю, существует ли оно и где. Спотыкаясь, я выбрался из дома, на дорогу в парк. Некий автомат во мне — испорченный, дребезжащий автомат — ведет меня куда-то. Дорога обрывается, поворот — и тут открывается вид на спокойную, сверкающую водную гладь. Я стою на берегу реки. Дальше податься некуда, здесь граница мира. Кончено, наконец-то покой, я сделал, что мог, а мог больше, чем предполагал. Большего уже требовать нельзя. Вот он, покой. Что это за река? Откуда мне знать! Постой, давай попытаемся представить себе карту. Рек такой ширины не много в местности, которой достиг наш поезд за восемнадцать или двадцать часов пути. Как ты думаешь: может быть, это Сена? — она ведь течет с юго-востока к Парижу. Она широка. Не так широка, как Рейн на моей родине, а я когда-то славился тем, что переплывал его. Но ты ведь не думаешь, что смог бы сейчас переплыть Сену? Конечно, нет, в моем-то состоянии! Хотя, с другой стороны, чем я рискую? Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобрести же они могут весь мир. Ты ведь знаешь, откуда эта цитата. На другом берегу, там, вдалеке, светит огонек. Если б я мог добраться до него, я, может быть, приобрел бы мир. Я, конечно, фантазирую. Но что это, лодка? Да, лодка, лодка с веслами! Правая рука довольно сильно болит, но левой я мог бы, пожалуй, грести. Надо попробовать. Черт возьми — цепь, лодка привязана цепью. Катанье на гондоле при лунном свете отменяется. Тогда отправлюсь вплавь. Не справлюсь я, что ли, с этой тихой водичкой, — даже смешно. Стоп, не торопись так, сними по крайней мере ботинки, без них легче плыть. Ну вот, готово. А твои часы, они водонепроницаемы? Нет? Видишь, обо всем надо подумать. Сними их, засунь в карман брюк, там они будут в большей сохранности. А теперь — в воду. Холодно? Да, конечно, не очень тепло. Оттолкнись ногами, повернись на правый бок и спокойно делай левой рукой широкие движения опытного пловца. Вот видишь, получается совсем неплохо. Течение почти не ощущается. То есть немножко меня все-таки относит в сторону, огонек, к которому я направляюсь, все больше и больше отклоняется вправо. Тем не менее я двигаюсь вперед. И, если не ошибаюсь, даже легче дышу. Но спокойно делать широкие движения пловца — это ты, милый мой, хватил лишку. Я рад, что получаются хоть какие-то движения. Нет, долго это продолжаться не может. Столько сил у меня все-таки нет. Я, собственно, изрядно устал. По правде сказать, я больше не могу, совсем не могу больше. Далеко ли еще до берега? Нет, этого мне не одолеть. Вернуться? А назад далеко? И назад не ближе, хоть это и кажется невероятным. Ах, все равно, пусть это случится здесь, застрелен или утонул — какая разница. Я действительно больше не могу. Конец, сейчас пойду ко дну, это мое последнее мгновение, жаль молодой жизни.
«Да, — говорит доктор, — такое бывает. Воля к жизни. Спасение или гибель иногда зависят от нее. Рассказывают про тяжелораненых, которых воля к жизни наделяла прямо-таки неслыханной, труднопостижимой силой и небывалой духовной энергией. Так это, очевидно, было и с вами, и сейчас еще воля к жизни помогает вам. Что же касается безумной идеи переплыть Сену, то вы не могли придумать ничего более разумного, более целесообразного. Это совершенно ясно: холодная вода сперва, так сказать, закупорила дыры от пули, а потом заставила свернуться выступающую кровь. Не будь этого, поверьте мне, вы очень скоро истекли бы кровью».
Холодная вода — мое спасение! Слышишь, Большой Чарли, маленький умишко? — а ты рассчитывал на совсем другое действие холодной воды. Вот что называется — перст судьбы. Можно и по-научному сказать: диалектика жизни! Жизни, а не смерти. Вода, которая должна была быть моим врагом, стала моим другом. Правда, она предо мной в долгу и обязана предоставить мне компенсацию. Она сослужила службу Большому Чарли, сыграв скверную шутку со мною. Тем не менее я не мог ожидать, что она столь блистательно себя реабилитирует. Большой Чарли, потерпевшее поражение ничтожество, твои орудия начинают действовать против тебя. Скоро тебе конец.
Конец еще не наступил. Щелкают задвижки на двери камеры, всовывается ключ в замочную скважину, открывается дверь. Здание, где я нахожусь, прежде, видимо, было жилым домом или конторой. Семь или восемь этажей — мне оно знакомо до шестого, — все они приспособлены или перестроены для нужд отделения гестапо в Гренобле. Одна лишь тюрьма занимает два этажа. Построили перегородки, обили двери листовым железом, огородили решетками проходы — в общем, сделали вполне пригодную тюрьму. Не хватает только дворика. Но здесь не выводят на прогулку. За две с лишним недели я только один раз покинул свою камеру, чтобы вымыться в душевой. Как я установил, когда меня, очень редко, водили на допрос, место моего заточения — шестой этаж. Это достаточно высоко, чтобы ощущать покачивание дома, когда английские летчики сбрасывают поблизости бомбы. Мы довольно часто слышим гудение их самолетов, обычно они летят дальше, говорят, в Северную Италию. В таких случаях люди в городе вздыхают с облегчением, и я могу их понять. Сам же я испытываю разочарование. Я мечтаю о налете, при котором весь дом превратился бы в развалины и все нацисты погибли бы, а мы, сорок или пятьдесят заключенных, оставшись в живых, пробили бы себе дорогу к свободе. Я лежу на нарах, день за днем, и сжимаю кулаки. Что они собираются со мной сделать? Только в самом начале заключения меня несколько раз вызывали на допрос; всякий раз допрашивал другой, всякий раз вопросы были те же, но все это делалось без особого старания. Большого Чарли, при поступлении вручившего мне свою визитную карточку, я потом не видел. Его заместители — так, по крайней мере, могло показаться — вовсе не желали тратить силы на дело, которое не останется в их руках. Даже пощечины, которыми они награждали меня, были, так сказать, ритуальными. Однажды один из них приказал мне лечь животом на стул и несколько раз ударил палкой по заду. Конечно, было больно, но боль была не такая, какую представляешь себе при слове «пытка». Было чувство унижения, оно жгло, но неужели это действительно все? Потом обо мне, казалось, забыли, и это, пожалуй, было хуже жестоких допросов. Вскоре я по звукам научился различать, что происходит в коридоре. Каждый день, не исключая воскресенья, заключенных выводили из камер — на допрос, на различные работы, для отправки. К моей же двери никто не подходил. Наконец, вывели и меня, но, к моему удивлению, лишь для того, чтобы впихнуть в большую и без меня битком набитую общую камеру. Спустя короткое время без видимых причин снова перевели в одиночку. В другой раз в мою камеру подселили новичка, в нем с его растерянностью я увидел себя таким, каким был в первый день. Однако вечером я опять остался один. Во всем этом нельзя было уловить смысла, по-видимому, действовали не в соответствии с обдуманными намерениями и целями, а назначали или отменяли изоляцию в зависимости от того, имелось или не имелось свободное место, а если бывали заняты чем-то другим, незаконченные дела мариновали до тех пор, пока для них снова не находилось время.
Но вот, кажется, обо мне вспомнили. Меня это устраивает, очень устраивает. Я хочу знать, что меня ожидает. Ничто так не ужасно, как ожидание ужаса. Если то было не просто головотяпство или импровизация, если Большой Чарли намеренно так поступил, чтобы вымотать меня, он не просчитался. Ожидание стало невыносимым. Я почти стремлюсь к уготованному мне. Посмотрим, что будет. Кто пришел за мной? До сих пор всегда приходили солдаты старшего призывного возраста, вся охрана состоит из таких, они еще не наихудшие — орут, требуют строгой дисциплины, однако я ни разу не видел, чтобы они кого-нибудь били, и если в неположенное время стучишь в дверь, чтобы выпустили в умывалку, они, правда, ругаются, но отпирают. На сей раз позади солдата стоял кто-то более молодой, в штатском. «Это он?» Спросил по-немецки, но с явным французским акцентом. Ага, гангстер. Гестапо, испытывавшее, как я уже говорил, нехватку персонала, имело в своем распоряжении вспомогательный отряд из местных фашистов. Подобного рода типы знакомы каждому, кто в довоенные годы видел американские гангстерские фильмы: вылощенный изверг, расфранченный зверь, кабацкий щеголь. Это подонки общества, про них говорят, что они еще хуже немецких гестаповцев, которые сами презрительно называют их гангстерами, — господа комиссары облегчают себе жизнь, они рады возможности использовать наемных палачей для грязной работы, вызывающей у них, вероятно, нечто вроде предубеждения, скорее эстетического, нежели морального характера.
Мой гангстер хватает меня за руки. Щелк — наручники замкнулись. «Пошли!» — говорит он. Коридор, обнесенный решеткой проход, железная дверь этажа. Мы на лестничной площадке, комнаты для допросов находятся на втором этаже. Мой гангстер ленив, он хочет вызвать лифт, нажимает кнопку. Но ожидание кажется ему слишком долгим, и он толкает меня к лестнице. Пятый этаж, четвертый. Ах, вот почему не поднялся лифт! У открытой двери стоит Большой Чарли с двумя своими коллегами. Они болтают. Большой Чарли, кажется, в хорошем настроении. Он иронически приветствует меня: «Как дела? Сегодня мы поговорим. Извините меня, пока, я скоро приду». Он отводит моего гангстера в сторону, шепотом о чем-то договаривается с ним. Мой гангстер кивает.
Третий этаж. Я хочу спуститься на второй, как в прошлые разы, но тут мой гангстер преграждает мне путь и толкает к двери. Здесь она просто деревянная. Мой гангстер нажимает кнопку, жужжит электрический открыватель, мы входим. Мещанские апартаменты, пропитанные трудно определимым духом караульного помещения; пахнет непроветренными одеялами, кожей, вином. Несколько человек, все вроде моего гангстера, играют в карты, курят. Я уже забыл вкус сигареты. Один из тех, кто меня допрашивал, протянул мне однажды свою пачку. Когда я хотел взять из нее сигарету, он отдернул руку: «Я не благотворительное учреждение. Выкладывайте, тогда будет другое дело». Несколько этих типов лениво подходят ко мне. Это и есть тот парень, который вообразил, что выберется отсюда, не ударив палец о палец? Ну, ничего, одумается. Видали мы таких. Он и пяти минут не выдержит. Давай раздевайся. Ах так, сними-ка пока с него наручники. А теперь долой барахло. И поживее. Эй, свинья, как ты смеешь появляться нам на глаза в такой грязной рубашке! Да он вовсе не мужчина, у него почти безволосая грудь. Но в других местах, где полагаются волосы, там они у него еще есть, ха-ха-ха. И все остальное тоже на месте, по крайней мере до сих пор, как оно потом будет выглядеть, кто знает, ха-ха-ха.