Шрифт:
Из того, о чем я говорил, нам нужно удержать следующую вещь. Многое из того, что необходимо должно присутствовать в социальной ткани и в том, что ее собственно и составляет, видно как раз в противоположных ситуациях. То есть когда ткань срезана, как раз и можно видеть, что она должна быть. Потому что, когда она есть, когда уже создано то, что можно называть инерцией социальных систем, инерцией социальных форм — а инерция есть исторический элемент, упакованный в эти формы (уже случилось), — тогда многое кажется само собой разумеющимся, как казалось европейцам перед Первой мировой войной. Но они заблуждались — все это вовсе не само собой разумеется. Люди, живущие в желеподобных состояниях, с тем большей четкостью сознают эту «не само собой разумеемость» цивилизации, или ткани. Без ткани мы в ситуации социального одичания. Почему я об этом говорю? Я хочу утвердить способ мысли, а именно способ мысли не психологический, не натуральный, то есть мысли не в терминах качеств. И поэтому я говорю о социальном одичании в смысле отсутствия у человека таких конструктивных стержней, которые уже в себе содержат инерцию форм и к которым он может обратиться, для того чтобы для него самого стали ясными и установились на какую-то прочную, не утекающую в песок основу его собственные стремления и побуждения. Когда этого не происходит, мы имеем дело не с добром или злом, не с качествами, хорошими или плохими, а просто с дикостью. Это стоит (я пытаюсь все время это подчеркнуть) вне морализаторства, вне психологизации и так далее.
Например, мои земляки (вернее, не только мои земляки, а люди вообще) очень часто производят на меня впечатление дикости в смысле состояния их социального мышления, или социологического воображения, как выражался американский социолог Миллс. Социологическим воображением он называл способность каждого отдельного индивида соотносить внешне наблюдаемые социальные явления с их какими-то внутренними зависимостями и внутренними истоками. Отсутствие социального воображения (чаще всего настолько сильное, что у меня оно завязывается в такой образ: вот здесь — два и здесь - два, ясно, что дважды два четыре, человек видит два и два, а вот то, что дважды два — четыре, не выводится, не складывается), такое одичание нашей возможности соотносить все поверхностные социальные явления (или наблюдаемые на поверхности) с какими-то их внутренними сцеплениями и структурами вызывает у меня образ иного закона роста волос. Обычно у человека волосы растут снаружи и вовне. А представьте себе, что волосы росли бы вовнутрь. Так вот это одичание напоминает, приводит к ощущению, как будто передо мной люди, у которых мозги или сознание изнутри заросло волосами, нерасчесываемой чащобой волос. Люди с заросшими изнутри мозгами. Волосы ведь шевелятся, вот и это все шевелится, тягостно, как медведь шевелится во сне, и он не ответственен, конечно, если в своем сонном шевелении раздавит пару насекомых. Вот такая тягомотина шевеления в чащобе изнутри обросшего волосами сознания. Это образ, в который очень часто для меня сходятся многие наблюдения над людьми. Каждый в отдельности нормальный человек с нормальным набором психологических качеств, чаще всего добрый, сообразительный и так далее. Но почему-то каждый раз, когда дело доходит до дела, каждый раз — «это не я, это они [( не я могу, другие)]», каждый раз мысль попадает в сплетение волос и не вылезает из них. Люди продолжают мыслить в терминах добра и зла. Но за этим шевелением стоят реальные стремления человека. И эта тягомотина очень часто у меня ассоциируется с образом у немецкого поэта и писателя Готфрида Келлера. У него есть прекрасное стихотворение, в котором как раз найден образ, чтобы передать ощущение наваливающейся тягомотины. Он употребил этот образ в связи с характером определенного ряда типических сновидений, которые я назвал бы «сновидениями клея, или тины». Они обычно такие: перед тобой какая-то опасность, нужно бежать, ты делаешь все усилия бежать, а ноги вязнут в каком-то желе, или тине, или клее; опасность все больше приближается к тебе, а ты не можешь двинуться с места. Есть такой физически очень острый сон. У Келлера такой образ - «во сне скакать без коня». Усилия людей в их стремлении к добру, к каким-то социальным поступкам и прочее напоминают мне тягомотину увязания, скакания без коня. Ты делаешь все движения, как если бы ты был на коне, но коня- то нет, твои ноги — в тине.
Продолжая тему депсихологизации наших методов, нашего видения социальной жизни, я хотел бы сказать следующее: то действие, которое начато извне и может пронзить социальное тело, если оно мягкое, то есть без кристаллических решеток, мы тоже должны видеть не в психологическом смысле слова. Каждый в отдельности может быть хорошим; если вы сделаете произвольную выборку из десяти людей, как правило восемь из них нормальные, и порядочные, и соображающие люди, двое, допустим, мерзавцы. Мерзавец отличается тем, что в силу действия социального инстинкта он как раз прицеплен к какой-то структуре замысленного тотального действия, которое должно пройти через мягкое тело. Обычно мерзавцы «приставлены» через демагогию к структуре, которая проходит через тело, если тело мягкое. Скажем, в Германии фашистская партия была кристаллическим телом (чтобы пройти, самому нужно быть кристаллом). Она была кристаллической, четко организованной структурой и прошла через все остальные части тела (а остальное было мягким телом).
Злое, проходящее через все тело действие, деструктивные социальные процессы, деструктивные исторические явления, точно так же как добро, мы не должны рассматривать или должны научиться не рассматривать в терминах намерений (кстати, дорога в ад как раз вымощена добрыми, а не злыми намерениями, так сказано в языке). Произвольное, извне совершаемое действие «проходит» по многим причинам: в силу появления определенного антропологического типа человека, о котором я говорил, в силу существования массовых средств коммуникаций, которые технически как бы усиливают действие. И вот — такая как бы фульгурация, взрывное сцепление двух в разных источниках возникших элементов: с одной стороны, скажем, появление массового бескорневого человека, а с другой стороны, средств массового объединения через средства коммуникаций. Это сошлось вместе, и - взрыв, фульгурация, ослепительное соединение. Ослепительное соединение в XX веке. В попытке не говорить об этом в затемняющих суть дела психологических терминах, я могу сказать, что социальная материя действует таким образом, что когда имеет место социальное одичание, то мы имеем законно установившуюся поверхность социальной жизни, которая является в действительности сюрреальностью, но сюрреальностью совершенно особого рода. Она порождает общество или состояние лжи, в котором никто не обманут, - общество, или социальное состояние, в котором все подмигивают друг другу как римские авгуры, все знают, что к чему, а действуют тем не менее в рамках какого-то странного спектакля, ритуала. Те самые восемь добрых человек из произвольной выборки десяти будут действовать в рамках этого ритуала, потому что желеподобные ситуации всегда таковы, что требуют от человека каждый раз предельных состояний, то есть радикального выбора: или ты делаешь простой элементарный нравственный поступок и тогда ты умираешь, или ты его не делаешь и тогда ты сохраняешь жизнь. Я выражу это иначе. Бывают такие ситуации, которые я называю ситуациями интеллектуальной или моральной избыточности, перенасыщенности. Такое ощущение, что, чтобы не совершить простого акта, например, не устраивать мордобития в своем доме, не бить свою жену, человек должен пронзить своим взором все космическое устройство, понять все основания человеческого бытия. Подумайте, сколько таких элементарных поступков зависит от недостижимого нами понимания. Реальная ткань действует в сторону того, чтобы избавить человека от этой тяжести. Представьте себе, что для совершения такого простого поступка я должен быть левым интеллигентом, который все понимает и поэтому не бьет свою жену. Это абсурдно. Жену свою нельзя бить просто потому, что нельзя, то есть должны быть независимые от понимания, от всех этих вещей формализмы. Или они существуют, или их нет. Неужели мы должны переломать все стулья, чтобы совершить или не совершить простейшую конкретную вещь? А произвольное действие, «ввязываемое» изнутри, пытается пройти мягкое тело именно согласно этому — оно каждый раз ставит человека в предельные ситуации. Какой выбор есть у человека, которого пытают? Это вообще ситуации, стоящие вне ряда психических возможностей человека. И если ты туда попал, конечно, там будет что-то другое и к тому тоже неприменимы моральные критерии.
Тогда возникает вопрос, вызванный тем, что я называл успехом произвольного действия (успех в той мере, в какой оно имеет дело с тарелкой желе, в которой, дав ей толчок, ты «проводишь» движение, порожденное толчком, через все желе), - тут есть одна интересная вещь, которая приводит нас к проблеме зла. Так же как мы не должны принимать добрые намерения в качестве термина социального видения (поскольку дорога в ад вымощена добрыми намерениями), так мы не можем допускать в наше социальное мышление термины, основанные на предположении злой, жестокой, и так далее натуры человека, где зло и жестокость были бы какими-то реальными силами. Я попробую об этом сказать, обращаясь опять к гению языка (помните, что я называл гением языка: в каждом языке, в тех словах, которые мы сами употребляем, есть уже какое-то понимание). Есть очень хороший образ, которым мне приходилось пользоваться. Русская пословица, или поговорка, или афоризм (не знаю, как это назвать), гласит: «Свято место пусто не бывает». И когда мы произносим это, или если произносим, мы высказываем что-то большее, чем наше психологическое понимание в момент произнесения этой фразы. Что такое место? О месте я уже говорил, когда говорил о назначении, то есть это какая-то пустота, оставленная для тебя, и в ней ты должен совершить действия, заполняющие эту пустоту. Стать, стать вертикально, как мы теперь понимаем по тем образам, которые я приводил. Это еще гераклитовский образ. Для Гераклита человеческое существо вертикально по отношению к горизонтальной линии, о которой я говорил. Стать - а можно и не стать. Не стал, ну что ж, тогда это место пустым не будет, оно заполнится. И то, чем оно заполнится, есть зло, деструкция, разрушение и так далее. Если мы условно назовем место, которое мне предназначено, святым, то тогда мы понимаем, что свято место пусто не бывает. Так вот произвольное действие как раз вспыхивает фульгурацией (я, к сожалению, не знаю соответствующего этому русского слова, может быть, это ослепительная вспышка) там, где максимальное количество пустот, то есть несделанного, где еще просто не случилась ткань, где нет мускулов, нет органов, где пустоты. А пустот не может быть: они заполняются тем, что мы называем злом, разрушением, фашизмом и еще чем угодно. Причем, такие способы заполнения пустот должны нас научить тому, чтобы мы установились не в психологическом, а в физическом социальном мышлении. Ведь эти пустоты не зависят от вопросов, верит человек во что-то или не верит, обманут он или не обманут. Те восемь человек из выборки из десяти вовсе не стали обманутыми, подлыми, нехорошими. Они остались, каждый в отдельности, добронамеренными, размышляющими людьми. Но у них нет включения в социальную ткань, потому что социальной ткани просто нет.
И поэтому когда говорят, скажем, что идеология — это иллюзия, иллюзорное сознание, по определению Маркса, то по определению Маркса же я понимаю, что это иллюзорное сознание не в психологическом смысле слова. Оно не зависит от того, верят люди или не верят во что-то. В каком смысле? Можно даже сформулировать закон: всякая идеология в своем имманентном развитии доходит до такого пункта, когда ее эффективность, или рациональная эффективность, не зависит от того, разделяют люди эту идеологию или не разделяют ее. Почему? Да потому, что она разрушает словесное пространство, лишь внутри которого может артикулироваться и кристаллизироваться мысль.
Это просто разрушение языка. Люди теперь могут не верить ни в одно слово какой-то идеологии, но если они вынуждены быть только в пространстве, которое задано какими-то, скажем, вещественными символами, то у подножья этих символов нельзя мыслить не потому, что это запрещено, а потому, что разрушены основы языка и невыразимость (скачка без коня) есть — в данном случае, в нашем примере - эффект идеологии. Этого достаточно. Я могу совершенно не интересоваться, верите вы или не верите. Вы можете подмигивать друг другу - пожалуйста. Но когда вы захотите хоть как-то узнать, что вы сами думаете, вы не сможете этого сделать, если вы в этом пространстве. Вы будете в нем скакать без коня, и ваша мысль будет, как медведь во сне, ворочаться или блуждать по изнутри заросшему волосами сознанию и порождать одну лишь тоскливую тягомотину и вечную моральную, интеллектуальную перенасыщенность жизненного процесса, в который вы включены.
Эти свойства общественной жизни, о которых я говорю, могут быть сформулированы в виде одного из общих исторических законов, или зависимостей. Когда мы говорим о началах-принципах, которые, скажем, являются законом индивидуации, или предъявленности на форме, на теле индивида, способа решения или законов (законы предъявлены на конечной форме индивида; греческий полис - конечная форма, она предъявлена, и предъявляет своим телом мир законов, и через свое тело включает нас в этот мир законов), то начала-принципы в то же время являются принципами-запретами. Запрет гласит, что нечто должно быть завершено в определенном пространстве и за определенное время. Для того чтобы в каком-то направлении, в какой-то точке впереди меня возникло бы то, что я называл «здесь и теперь», «только здесь и теперь» (тавтология чего-то несомненного, абсолютного), позади меня уже должно быть какое-то активное состояние единства или то, что я прошлый раз называл совокупными отношениями, имея в виду совокупность как слово, относящееся к тем особым состояниям, которые не «состоят из», которые неразделимы однозначным для всех образом и так далее. Позади уже должно быть активное состояние. Например, для того чтобы я действительно попал в область действия тавтологии (где ложь абсолютна, я приводил этот пример), позади меня уже должно было случиться образование ткани, которая сама обладает какой-то активностью, и я тогда заброшен на путь, в применении к которому вообще можно говорить об актуализации бытия. А тавтология актуализирует «здесь и теперь» и полностью все бытие. Но это значит, что пути, по которым мы проходим в этих направлениях, <...> векторы актуальности, всегда заняты эмпирическим индивидом. Мы всегда должны что-то завершить и сделать в определенное время, в конечное время, заданное время, в небесконечное время. Мы должны поступить, мы должны подумать, мы должны выдумать и другого выхода не бывает. И всегда это совершается в определенное время и в определенном пространстве. И в этом смысле то, что есть, всегда есть эмпирический, конечный индивид.