Шрифт:
57
Вечером, когда Тамбиев пришел к Галуа, в номере его не было света.
— Вы спите, Алексей Алексеевич?
— Нет, конечно… до сна ли?
Тамбиев помедлил, не зная, оставаться или уходить.
— Вот думаю сейчас: голод — это не только голод, но и апатия, вот этот обстрел и гибель близких, изо дня в день гибель… тоже, наверное, апатия, а следовательно, безразличие к смерти: есть она, эта апатия, или нет ее? Говорят, что не было троянского коня… Так вот, эта апатия и есть конь троянский, которого незримо заслал враг в осажденный город, не так ли?..
— Пожалуй, так. Захотелось взглянуть на город. Улицу за улицей. Только на город.
— Хотите, пройдемся… в Летний сад? Ведь он вот тут, рядом, а? И Марсово поле, и Дворцовая набережная, и столп Александрийский, и Всадник Медный — все рукой подать, а?..
Галуа усмехнулся:
— Знаете, Коля, мне сегодня не до столпа Александрийского…
Тамбиев ушел один. Шел, думал: «Истинно, не до столпа Александрийского». Вспомнил картонный квадратик, что дал ему Кожавин перед своим отъездом в Харьков. Отыскал его, — как ни густы были невские сумерки в августе, четкий кожавинский почерк победил их: «Проспект Стачек». Где он, этот проспект Стачек? Решил шагать и шагать — благо охранная бумага в кармане, не совсем пропуск, но от ночного дозора убережет. Шагал и твердил, как стихи: «Проспект Стачек». Ленинградские прямые версты, пожалуй, не так долги, как крутые московские, но и они не коротки. Часа за полтора дошагал. Дошагал и только тогда понял: а ведь пришел туда, откуда ушел за полдень: Кировский-то завод — рядом. И тут, неожиданно народившееся, твердо ткнулось в сердце: да не может быть, чтобы Кожавин жил за Нарвскими воротами, Кожавин, которого он считал белой костью, аристократом, в какой-то мере невским денди, и вдруг — ворота Нарвские?.. Нет!.. Да и дом не похож на тот, что должен быть домом Кожавина: двухэтажный, точно такой, как справа и, пожалуй, слева от него, стандартный.
— Простите, квартира Кожавиных здесь?
— Да, вы не ошиблись.
— Вы Клавдия Николаевна?
— И это правильно… — Она взглянула на картон с адресом не без любопытства, угадала руку Кожавина. — А вы от Игоря? Письма от него не привезли?
— Нет.
— Жаль. Жду с начала месяца… Припоздал. Видно, повез американцев русскую войну смотреть?.. А вы небось товарищ по работе, да? Форма у вас, как у Игоря…
— Но ведь вас не было, когда Игорь приезжал?
— Да, я жила на Охте у дочки, но мне рассказали соседи.
— Игорь жил здесь?
— Рядом… Мы получили вместе. Еще дед Кожавин был жив… Заводская квартира!
— Вы сказали «заводская»?..
— Да, конечно, заводская… Хотите взглянуть? Пойдемте.
— Нет… зачем же?
— Не стесняйтесь: там у меня порядок. Игоря теперь из Москвы не выманишь, а бабушка, надо думать, вернется… ключ-то у меня.
Тамбиев пошел. Ему казалось: дом скажет о человеке больше, чем успел сказать сам человек. Может, дом как раз и способен договорить недосказанное.
— Вот сюда, пожалуйста… Тут все как при них… — Она вдруг оглянулась на Тамбиева, точно хотела застать его врасплох, взгляд ее был строго-внимателен. — Странно: едет человек, а он и письма не передал.
Она открыла одну дверь, вторую, открыла, помедлив: мысль, которая ее встревожила, еще жила в ней.
— Вот вся их династия!.. — указала она на стенку над комодом. — Вот тот, слева, — дед… еще при Путилове начинал, а рядом Владимир, отец Игоря, тоже путиловский пролетарий, а дальше Игорек… узнаете? Вот так оно по цепочке и идет, от деда к сыну, от сына к внуку… Все наглядно, все как на ладони.
Тамбиев едва удержал вздох: как же он не разузнал всего этого прежде?.. И откуда тогда этот кожавинский аристократизм, породистость, благородство манер, и это необыкновенное умение носить костюм, и его английский, в знании которого была не ученическая правильность, а блеск, откуда рояль и умение импровизировать, откуда все это врожденное, кожавинское, что побуждало разных людей говорить одно и то же: есть в нем что-то от Горчакова!..
Оказывается, Горчаков-то с проспекта Стачек и прародитель его, и родитель — путиловские пролетарии… Нет, но тогда откуда все-таки этот кожавинский аристократизм?.. Это же так вдруг не выстреливается? У всего этого должна быть родословная?.. Да, да, на этой вот стене должны висеть портреты по крайней мере трех поколений интеллигентов?.. Нет, не обязательно, чтобы они были людьми голубой крови… А может быть, всему объяснение — Ленинград! Да, мир этого города, сам его воздух, его свет, его дворцы и соборы, его набережные, его мосты… Человеку достаточно жить в этом городе, чтобы то прекрасное, что есть здесь, переселилось в человека, стало его сутью… Ну и семья не стояла в стороне. В том-то и дело, что это была семья старых русских рабочих, философов-самоучек и поэтов-самоучек, доморощенных интеллигентов, выросших на любви к книге…
Тамбиев ушел. Как ни долог был обратный путь, не хватило времени осмыслить все это… Не тешь себя мыслью, что понял все, что проник в суть: думай, думай…
— Где вы были? — Галуа не спит, на нем шапочка, связанная из гаруса, он возит ее за собой повсюду — у него, как заметил Тамбиев, мерзнет голова, даже летом. — Спохватился, а вас нет… Решили побыть без меня. Признайтесь, так?
— Я разыскал дом… Кожавина Игоря Владимировича, он ведь ленинградец.
Галуа забеспокоился:
— Креста на вас нет, Николай Маркович, взяли бы меня!
— Мне показалось, что вы устали — далеко это…
— Ну, не в Царском же?..
— На проспекте Стачек.
— Где, где? — Галуа тряхнул головой, и шапочка не удержалась, съехала набекрень — очень он смешон в этой своей шапочке из розового гаруса, но не замечает этого.
— На проспекте Стачек, за Нарвскими воротами…
— Так это же у самого Путиловского, он там жил?..
— Да, он и сам из потомственных путиловцев: и дед, и отец…
Галуа замолкает и будто погружается в раздумье — вот его ум сейчас торит эту мысль, упорно торит.