Шрифт:
— Что же ты умолк?
— В тридцатых годах уже не боялся, Алеша… — Толь все еще снисходительно улыбался.
— Только в тридцатых? А до этого небось мороз за пазуху забирался, да?
— Все было, Алеша, но ведь это в прошлом… — и Толь невольно приник к окну: машина замедлила ход. — Ну, вот мы и приехали, наша школа… — И в этот самый момент раздался очередной взрыв, грохнул снаряд где-то совсем рядом, — видно, школа была недалеко от немецких позиций.
Толь дождался, пока гости выйдут из машины, повел их к пыльной осинке, точно эта осинка была способна защитить от снаряда.
Сейчас они стояли в тени дерева, и им была видна школа, как и дома рядом со школой.
Это был новый район города, неведомый Галуа. Новый, однако жестоко разрушенный немецкой артиллерией. Здание школы было иссечено осколками снарядов, некоторые окна были заколочены фанерой, кровля, сколько доступно глазу, была в заплатах.
— Четыре снаряда, — сказал Толь, указывая на дом. — Последний упал на школьном дворе этой весной… — Он продолжал смотреть на школу: казалось, то, что он вспомнил сейчас, никогда не приходило ему на ум прежде. — Это одна из тех наших школ, которая работала все время. Вы понимаете, все время…
— И в ту зиму? — спросил Галуа, его игривое настроение точно рукой сняло.
— И в ту зиму, — подтвердил Толь и взглянул на Галуа — понимает ли он? — Не было случая, чтобы занятия отменялись… — пояснил он. — Отцы многих наших детей в окопах, под Ленинградом… Кто-то жив, кто-то уже погиб, матери — на заводах… — Он продолжал смотреть на друга — понимает ли он? — В самое тяжелое время, да, да, в ту зиму, в ту зиму перешли в убежище и продолжали заниматься там… Где-то разобрали сарай, где-то забор и старый дом, топили печки, сшитые из кровельного железа. Детей кормили в школе — разумеется, как могли… Они занимались в ту зиму так, как никогда прежде не занимались. Но в психике их произошло нечто такое, что еще надо понять: они замкнулись, стали молчунами, все пережитое сделало их в большей мере взрослыми… Вот говорят: боль умудряет. Именно так, детство кончилось раньше, чем обычно…
Галуа смотрел на Толя странно строгими глазами; казалось, лишь сейчас он и увидел его, лишь сию минуту и произошла встреча — до этого он его будто не видел, не проник толком в его существо.
— А как дети, Саша, многие умерли? — спросил Галуа.
— Из тех, кто ходил в школу… никто не умер, — ответил Толь.
Толь шел впереди. Была в его походке скорбность, на нем точно лежал сейчас отсвет этих последних его слов. Да и во взгляде Галуа, обращенном на друга, как заметил Тамбиев, было необычное: тревожное внимание, почтительность, может быть даже настороженность, чуть-чуть торжественная.
Они вошли в школу. До перемены было далеко. Кто-то за дверью ожесточенно стучал мелом по доске.
— Александр Николаевич, какой вы сегодня нарядный! — девушка, возникшая словно из-под земли, прыснула и исчезла, может быть, молодая учительница, может, пионервожатая.
— Вот сюда, пожалуйста, это мой класс… — Толь открыл дверь, пропустил гостей.
Окна были заложены выбеленным кирпичом. Свободной оставалась лишь верхняя часть — через нее и пробивался в класс солнечный лучик, заметно пыльный. Он падал на стену: там висел брюлловский Пушкин. Школьный художник, сделавший копию, переложил охры, и бакенбарды поэта, подсвеченные этой охрой и падающим на стену отблеском солнца, казались красно-коричневыми, даже червонными.
— Вот я сейчас вам покажу… по-моему, этому цены нет, — сказал Толь. Взяв из стола ключик, открыл стоящий в углу шкаф и, нагнувшись, вытащил нотную папку. — Тут «замок» с секретом… одну минутку, — он пустился длинными пальцами распутывать стянутый узлом шнур. — В том, как увидели это дети, есть и испуг, и, простите меня, жажда возмездия…
Галуа раскрыл папку, и нечто похожее на оцепенение объяло его: это были рисунки блокадных детей, рисунки, которые были детскими по суматошности красок и пропорций, но отнюдь не по содержанию. В содержании была та недетская устремленность и та молчаливость, тоже недетская, о которой уже говорил Толь.
На рисунках был Ленинград, но не было смерти, хотя дети, без сомнения, смерть видели. Были еще на рисунках гнев и чувство презрения к врагу и к смерти, а следовательно, сознание силы. На рисунках была Красная Армия: пехотинцы, танкисты, летчики, все с красными звездами на шлемах и пилотках. Были на рисунках школьные классы, много детей и учителей, все больше пожилых, с печальными и добрыми лицами.
— Много ли учителей… погибло?
— Много… В ополчении, один у Пулковских высот, другой под Кингисеппом… В бою, как солдаты. Некоторые умерли, готовясь к урокам, от голода… Были и такие, что умерли потом, когда стало легче, — видно, смерть уже поселилась в них…
Толь повел их через школу, в тот ее дальний конец, где был спуск в бомбоубежище.
Они прошли через физкультурный зал, там дети занимались на брусьях и шведской стенке. Толь подозвал их, представил гостям.
— Это наши старшеклассники, — сказал Толь, оглядев ребят с видимой гордостью. — Стали старшеклассниками… теперь… — уточнил он. — В ту зиму они были уже взрослыми и помнят все… — Он протянул руку к мальчику в вязаной куртке. — Пойдемте с нами, дети, вы нам поможете… И ты, Нина, ты обязательно… — сказал он девочке, стриженной едва ли не наголо; видно, девочка вернулась в школу после болезни и волосы не успели отрасти. Девочка сняла с брусьев косынку, она стеснялась своих стриженых волос.