Шрифт:
— Ничего, бабуся. Так что-то. Пройдет….
Федора эти «штуки» знает. Видела в господских покоях разное… Поэтому она, как только управилась, сразу и легла. А когда Катинка вышла, Федора поднялась — и следом за ней. В ужасе попятилась она к себе и застыла каменным изваянием.
— Господи, такая ж еще молодая…
Баба, где Катинка, — спросил, вошедши, Самийло. — Где?
— Ой, куда ж смотрели мои глаза? Чего ж они не вылезли, чтобы я и света не видела, как не увидела я Катинкиного сиротского горя. Бог же меня покарает за нее, несчастную сироту…
Самийло понял все. Только зубами скрипнул и вышел.
Так прошел месяц. Катинка привыкла в своему положению жены Николая. И как-то, не постучавшись, открыла дверь и тихо вошла в его комнату. Тишина. Катинка оглянулась вокруг.
На диване в одном белье сидел Николай Витальевич, а на коленях у него, почти голая, — та самая невзрачная панна, о которой он и вспоминать не мог без смеха.
Ему советовали жениться на ней ради денег. Панна развлекала его. Оба смеялись.
Сердце сжала невыносимая боль. Раздался вопль, словно выстрел, Катинка грохнулась на пол.
— Семен! — взревел паныч. — Вынеси эту паскуду. Да стой! Собирай вещи. Сегодня едем.
День прошел неведомо как. Следующий пришел не для нее. Неделю и другую Катинка не понимала, где была. На третью пришла в себя, а еще через неделю сбросила с себя больничный халат, вышла из больницы и подалась к господам за расчетом.
Взяла деньги, паспорт и пошла, свесив голову, к бабе Федоре.
Вошла… и остановилась пораженная. Старая Федора в присутствии попа составляла завещание Самийлу и Катинке. А еще через два дня Катинка с Самийлом тихо шли за телегой, отвозившей последнего друга на кладбище.
Гроб тихо опустили в яму и начали засыпать землей. Катинка искренне позавидовала Федоре. Она зарыдала, тоскливо выкрикивая что-то, и, как подкошенная, упала на могилу.
— Катинка, хватит. Я никогда не вспомню, что ты была… Пойдем в село, там не знают, а я не напомню…
Грустно посмотрела ему в глаза.
— Самийло… Дорожку мою к тебе засыпало порошей, не найду я ее, не расчищай дорожек для моих ножек, не понесут они в дом мужа мой срам.
Брела тихо, не оглядываясь. Пошла вдоль дороги, вьющейся из города в степь, и исчезла в переулке, кривом, как сиротская батрацкая доля.
Самийло долго глядел ей вслед. Потом, видимо, что-то надумал, потому что решительно, твердо ступая, пошел домой.
4
Таких дней Балта уже не узнает. Ворота всюду настежь, в каждом дворе — бесплатный отель для божьего люда, юродивых во Христе и калик перехожих. Сам Христос удостоился неслыханной славы: с утра до вечера и поздней ночи у всех на устах хвала господу.
Шумела Балта тревожным шумом. С горы от вокзала посмотришь — пенится бурное море людей. Площадь перед монастырскими воротами заставлена лошадьми, телегами. Дышла торчат вверх, как свечи, а на дышлах растянуты шатры. В шатрах — вконец запылившиеся в дороге люди; со всей Бассарабии съехались сюда сегодня молдаване и другие народности — благодати ждут. Скученность, трудно дышать. Волы не привыкли быть среди людей и неистово ревут, вытянув шеи, кони нетерпеливо переступают с ноги на ногу, ржанием создавая тревогу. Дети капризничают, плачут, на них прикрикивают старшие. Слышны голоса торговок, разные вкусные запахи щекочут ноздри, а непрерывный тоскливый звон в церкви обухом бьет по голове, разрывает на части сердце.
Что-то страшное нависло сегодня над городом. Вот-вот упадет оно и придавит всех, уничтожит до последнего, сравняет с дорожной пылью. Даже пригибается народ. Вот уже низко, уже краешком своей смертоносной мантии цепляет оно за головы и жжет их огнем своего гнева. Речь набожная, возвышенная, отрывистая. Легким разговорам нет места. Даже молдавская молодежь, веселая и балованная дома, здесь взрослела, покрывались морщинами лица, и седели курчавые копны под смушковыми шапками. Сегодня, как меньший старшему, как мать больному ребенку, угождает один другому, в глазах свет любви и согласия. Исчезло куда-то зло, стерлись границы перед лицом этого устрашающего «чего-то». Каждый превратился в пылинку, такую крохотную, что и измерить ее невозможно. И целая толпа, словно первобытный дикарь, жмется друг к другу перед лютой, всесокрушающей силой. Говорили все. Тяжелые вздохи шелестели, как порыв ветра. Раскаяние и жалобы на судьбу раздирали темную крестьянскую душу. Припоминали давно забытые греховные истории, за которые настал теперь час расплаты. Этот страшный час вот-вот наступит. Слова молитв холодят кожу, рыдания сжимают сердце, натягивают нервы, как струны на скрипке, мутят разум.
Черноризцы сновали по площади и усугубляли ужас зловещим нашептыванием:
— Берите, берите, православные. Вот живая вода из источника, где пил Христос, сын божий, вот кусочки животворного креста, на котором распяли его нечестивые, а вот образы его святых угодников — Феодосия балтского и Иннокентия — инока. Близится бо писанное святым евангелием, близится пророками сказанное, приходит час всемирной расплаты за грехи наши, и каждому воздастся по заслугам его. Спасется тот, кто будет иметь при себе эти священные предметы.
Православные брали то, ради чего отправлялись иноки в дальние странствия. С искренним упоением читали воззвания, написанные на молдавском языке, — так, как говорят в селе. И таким досягаемым казалось спасение в близости с замученным Христом и его избранниками Феодосией и Иннокентием! Устрашали затуманенный разум неграмотного крестьянина рассказы из чужих уст об ужасах божьей кары.
И вдруг — нечеловеческие стенания, вой, проклятия. То в судорогах забился эпилептик, не выдержавший наряжения; с пеной у рта он выл, стонал, умолял и слал проклятия тому богу, от которого ожидал исцеления. Кощунственная ругань слышалась отовсюду. Лица присутствующих зеленели. Ужас потрясал толпу, она все больше трепетала перед тем нечто, по чьей воле бились в судорогах несчастные жертвы. Это было торжество обмана.