Шрифт:
— А тебя кто спрашивает?
— Но все же, ни с того ни с сего…
Семен нетерпелив, и слезы жены его мало трогают.
— Эй, Настя, не зли меня! Не твоей гнилой тыквы это дело, без твоего ума наведу порядок. Неужто у тебя совета спрашивать буду?
— Да побойся бога, Семен, я разве что…
— Ах ты, сука горластая, шлюха бендерская, мне еще выбирать для тебя слова!
Как была, простоволосая, опрометью бросилась Настя в дверь. Одеяло попало под ноги, опутало. Буря злости вдруг налетела на нее, обухом ударила по голове. Упала животом на скамеечку. Вскрикнула и замерла на полу. Беременная была, уже на восьмом месяце. Семен вышел из хаты и до утра больше не возвращался. А утром, не попрощавшись, подался, загремели откормленные лошади по дороге в город.
Наутро все село говорило:
— Вот палач этот Семен. Искалечил жену навеки, родила мертвенького, а теперь мучается, страдает, несчастная.
В тот же вечер Григорий Левизор выехал поездом в Балту предупредить Ивана, что Бостанику векселя не возвратил и будет в Балте сам. В селе даже не знали, что Григорий куда-то ездил, — вернулся он быстро.
6
Эта женщина, видно, из села. На поблекшем лице печать крестьянского горя. Она безразлична ко всему на свете. Изредка зевнет или тяжело вздохнет, склонится в сторону, глянет на закрытую дверь и опять повесит голову. Думает, вздыхает и ждет. Не шевелится часами. Неподвижно сидит, охватив руками голову. Присутствие жизни выдает только стон, порой вырывающийся из груди. Иногда искра сознания осветит мертвенно-бледное лицо. Тогда она оглянется на прошлое, закружится над ним чайкой, заглянет себе в душу, прислушается там к чему-то, и, видно, становится больно. Кривятся губы, собираются морщины на лбу, катится слеза. И она снова застывает. Замрет, окаменеет и опустит завесу над своим горем.
Долго сидела она так. Четвертый раз засыпает уже глухонемой монах у двери отца Иннокентия, тоже ожидающий приема. Вставал, ходил и снова сидит неподвижно. Так и застал их Семен Бостанику, когда вошел в приемную. .
— День добрый, люди божьи. Отец Иннокентий у себя?
— Отец Иннокентий? Не знаю…
— Зачем же ты сидишь тут, если не знаешь?
— Зачем?
Словно в темную ночь смотрела она из светлой хаты. Прямо в глаза. Семен присматривался и припоминал.
— А ну подожди, молодка… Чем-то ты мне знакома. Не служила ли ты у господ Грабских, в Сороках?
— Была… Три года… Есть что вспомнить перед смертью.
— А что? Плохие такие?
— Да нет… Добрые да хорошие…
Слеза выкатилась словно из самого сердца. Остановилась на минуту. От долгого тоскливого ожидания хотелось как можно скорее сбросить тяжелый камень с сердца. Урывками, коротко простонала Катинка свою нехитрую историю незнакомому человеку.
— Так вот и появился ребенок. Куда денешься? По наймам слонялась, не усмотрела… уронила в колодец. А выплакав горе, другому в руки попала. Опять ребенок, но надорвалась и сбросила. После того отлежалась в больнице и вот… — показала на дверь. — Спросить хочу, как жить мне.
Горе прорвалось потоком слез, и, кусая пальцы, Катинка упала на пол у двери и жалобно завыла. Бостанику смутился, а монах выскользнул из комнаты, прикрыв за собой дверь. Семен не знал, что делать с больной, искал глазами монаха. Тот вскоре вошел и неподвижно встал над Катинкой.
— Отче, спасать нужно, — проговорил Семен. Бормотание глухонемого совсем его обескуражило.
— Бери, — показал Семен Бостанику.
Монах вдруг будто припомнил что-то, усмехнулся, резко схватил за голову больную, корчившуюся в муках, и сделал знак Семену, чтобы и он подошел. Взяли — монах первым шагнул вперед, а за ним, поддерживая больную, Семен. Остановились перед каким-то большим домом. Монах постучал. Вышла женщина и, ни слова не говоря, указала дорогу за собой в комнату. Бостанику рад был избавиться от ноши и понес ее в покои. Только одно удивляло его: почему никто не спросил, что случилось, где они взяли эту женщину.
Ряд кроватей вдоль стен и посреди комнаты с десятками сидевших и лежавших на них людей делал ее похожей на больницу. Семену хотелось поскорее вырваться из этого заведения, он уже боялся попасть в полицию. Но уйти ни с чем не хотелось. Раз он так близко, то, возможно, о нем знают. Семен колебался, не зная, с какой стороны подступить с расспросами.
— А тебе чего, человек добрый, нужно? — спросила его наконец монашка.
— Да так… К отцу Иннокентию мне, да не знаю…
— К отцу Иннокентию, говоришь? Иди-ка в церковь, если так, как раз богослужение начинается. Коль сподобит господь — увидишь.
Семен быстро направился к церкви. А когда стал приближаться, увидел, как из толпы вышел вдруг статный монах с черной пушистой бородой и жестом остановил его.
— Раб лукавый, зачем идешь в храм божий, словно к себе в конюшню? Плод диавола, зверь жестокий, что несешь ты к алтарю господнему в сердце своем? Как встанешь перед лицом его с руками, омытыми слезами жены твоей и кровью младенца, родившегося мертвым после
твоего отъезда?
Семен остолбенел. Мысли его путались. Трудно было даже сдвинуться с места.
«Откуда он узнал? — думалось. — Кто мог сказать?» Ничего не понимал. Вспомнились слухи о всезнайстве молодого монаха. Не верил, чтобы так быстро могли сообщить письмом. Ведь он мчался, не жалея лошадей, и за полтора дня был в Балте.
Монах не унимался.
— Раб лукавый Семен, поди прочь от храма божьего, не ступай на порог даже, пока не смоешь грехов своих покаянием. Не стану осквернять уст своих разговором с тобой, ибо проклятье тяготеет над головой твоей нечестивой. Прочь отсюда! Бог не приемлет лицемеров, не приемлет их даров.