Личутин Владимир
Шрифт:
Нет-нет, решил государь, бранить вражину – себя тешить. Оставлю злыдне щелочку для раскаяния...
Ах, этот серб, ущучил он меня в самое сердце, занозил острогою. Ведь и деды наши остерегали: де, душа в пьяном теле, как в яме темной, навозной. «Не реку непити: не буди то! Но реку не упиватися в пьянстве злое. Я дара Божия (вина) не похулю, но похуляю тех, которые пьют без воздержания. Сказано: пейте мало вина веселия ради, а не пьянства ради, ибо пьяницы царства Божия не наследят».
Тайно зреет, да скоро растет. Ужаснулся государь, что с хмельною душою не совладать, из пьянчливого дна выныривает всякий раз сатанин угодник. И не мешкая, как прежде, церковь всю подчинил монастырскому приказу, так и нынче же издал указ. И зачитали его бирючи по стогнам, куда доставала державная рука Тишайшего: де, по всем городам заместо кабаков быти по одному кружечному двору, и продавать вино только на вынос не более трех чарок человеку, питухам близ кружала не пить и не слоняться: в Великий пост, Успенский и по воскресеньям вином не торговати, духовенство белое и черное хмельным не потчевать...
И тогда скоро завелись по всей Руси тайные корчемники, и стали они курить вино в лесных скрытиях, ставить всякие хмельные меда, и варить браги, и наживаться продажею питий истиха, не убоявшись лютой казни. И тогда случились в государевой казне великие протори и убытки.
Глава восемнадцатая
Басовито ударил патриарший колокол в Кремле, ему согласно отозвался Чудов монастырь, а там и пошло частить по всем московским обителям, сзывая православный люд к вечерне.
Молитва нужна человеку, как свеча сидящему во тьме.
Долго молилась Федосья в домовой церкви Пресвятой Богородице Тихвинской, просила о сохранении здравия младенцу Ивану.
Хлеб укрепляет плоть, молитва – душу. Молитва – ключ до сокровищ Божиих.
Вспомнила, что трижды нынче отрубилась с челядью, сенную девку оттаскала за волосы за нерадивость, да после и черта не раз помянула в сердцах. И за эти грехи постановила себе пред сном триста метаний отбить.
Ох-ох... Мудрость женская, аки оплот неокопан, до ветру стоит. Ветер подует, и оплот порушится.
...Где-то благоверный Глеб Иванович сиротеет неприбранный, неутешенный в Великом Новгороде в воеводском дому. Обещался быть на Петров день, но гонца не слыхать. Хоть бы не облукавила мужа девка-простоволоска. Седина в бороду, бес в ребро. Ой, не устоит, христовенький мой, от лукавой чади, не оборонится.
Возревновала Федосья о муже, затосковала вдруг, и жемчужное ожерелье, как змея подколодная, обвило горло. Никогда прежде не блажила по мужу, но вот оплодилась и нет-нет да и сдурит; такой смутою сердце окатит, что одинокая постель покажется хуже могилы.
...Вот она, любовь-то притягная; выказала себя на четвертое лето совместной жизни. Была Федосья допрежь в опочивальне хозяина холодна, как сухостойна в бору, и в середке ничего не тлело, не ярилось. Позвал благоверный под бок, покорно легла, как заповедал Господь: женитесь и плодитесь. Отмиловал – и обратно, вялая, в свою жаркую спаленку под кисейный полог, шитый вошвами. Плывут по струйной кисее живые розовые птицы средь закатных вод.
А ныне Федосью словно бы обмыли гремучим студенцом, и от жгучей родниковой воды остался в утробе неутихающий плотный жар. И сны-то все от беса. Господи, спаси и помилуй...
...Любовь ли то? кто знает. Но лежит на сердце по мужу глухая тоска. Вот тебе и старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня... От обавницы-чаровницы, знать, заимел ту запуку и меня тем заговором накрепко замкнул и ключ вон. Сам-то нынче в отъезде воеводою, а я в смятении, и ум мой нетверд, аки храм непокровен.
Чего нашептал он тогда?
Однажды, взяв хлеба печеного ломоть, вдруг увел Федосью с собою в баню. А там в мякиш налил воску белого, кусок печины, соли отсыпал, волос настриг и тем хлебом обтер пот сначала с правой руки, а потом с левой ноги; и скоблил с ног своих ножом кожу, и взял с парного веника три листа и сделал из всего этого колобок. А после того особливым хлебом и с Федосьи таким же образом пот отирал и колобок сделал и, выйдя из мыльни, неведомо что шептал. Федосья приникла ухом к прорубу, упершись взглядом в ссутуленную спину благоверного, и различила лишь последние слова, когда Глеб Иванович вдруг укрепил голос: «... и кланяюсь я тебе, и поклоняюсь, сослужи ты мне службу и сделай дружбу: зажги сердце Федосьи Прокопьевны ко мне, Глебу Ивановичу, и зажги все печени и легкое, и все суставы по мне. Будь мое слово крепче всех булатов». И, вернувшись в мыльню с неприступным суровым взором, повелел Федосье тот пряник съесть. И подчинилась Федосья. Да и куда денешься: ибо хозяин для жены что глава на церкви. И не диво ли? столько ходили по монастырям – не могли младенца вымолить: а тут как надуло.
Да нет-нет, даже и подумать грех, что наговором мужним сотворился во мне плод.
Вот и Киприян блаженный трубит по Москве, будто он засеял во мне семя духом единым.
...Господи, какая смута на сердце.
Едва взросла, а как старуха старая.
...Из домовой церкви, браня себя немилосердно, прошла Федосья к себе в моленную. Стоят в печурах и на полицах, на божницах образа в киотах, обложенные серебром с гривнами, с жемчугом, с камением, с пеленами. В ризах золотых апостольские лики. Занавески раздернуты. Свещи неслышны теплятся, окапывая воск на лоскутный половик; мерцают голубые лампадки, куря фимиамом; в единственном окне поздние летние сумерки, и если прижаться к стеклу, увидишь заманчивую вольную глубину сада с таинственными закрайками и густой тенью. На полочке у Федосьи особое глухариное крылышко. Каждый образ неспешно поцеловала боярыня и усердно, любуясь святыми угодниками, обмела невидимую пыль с Архангела Михаила, с лика Спасителя, Иоанна Предтечи, Святителя Николы, мягко губкою обтерла Пресвятой Богородицын образ. Вместе с Христом, проникаясь его вознесением, сходила во ад и воскресла вновь. Иконы житий и чудес святых неслышимо освобождали от скверны, легчили душу. Ибо в горних райских садах нет ни печали, ни воздыхания. Там праведники, словно светила сияют. Тихое пристанище всем приходящим от великой скорби земной жизни. Там Свет, там Рай. Там и небо-то не такое, какое видим телесными очами, а как бы вечная, сияющая золотом заря, небо всевечного дня Царствия Христова. Шептала Федосья благолепные, из сердца истекающие слова, обегая взглядом такое нежное, сокровенное лицо Богородицы, часто целуя Пречистую напротив сердца.